Студенческие рассказы - страница 14




У Шеркунова была гитара. Он взял два-три ленивых аккорда и пропел, подражая Высоцкому, с хрипотцой и надрывом:

Я теперь скупее стал в желаньях.
Жизнь моя, иль ты приснилась мне?
Словно я весенней гулкой ранью
Проскакал на розовом коне…

– Да, Есенин, Есенин… Боже мой, кого мы изучаем, кого будем преподавать! Этот Есенин, говорят, писал с орфографическими ошибками и без знаков пунктуации. Самородок. А по-моему, просто чувственный мальчишка…


– До которого, однако, тебе не подняться, – возразил Секушин, бросив окурок так, что он, очертив дугу, светлячком затерялся в траве.


– Как знать, может, и поднимусь, – ответил Шеркунов мечтательно. – Может, меня похоронят где-нибудь в Кордильерах или на Памире…


– Или утопят, как пса, в вонючем карельском болоте.


– Э, не все ли равно, – согласился Шеркунов. – Если бы знал, где упаду, соломки бы подстелил.


Помолчали, поглядывая на тополь, но Викентьев не подавал признаков жизни.


– Ей-богу, весь сегодняшний вечер просто несносен, – сказал Секушин.


– Да, – механически повторил Шеркунов, – вечер сегодня несносен. Не с носом. Если бы он был с носом, он был бы более сносен. Кстати, ты читал «Нос» Гоголя?


– Каламбурист! – язвительно произнес Секушин. – Под стать некоторым современным поэтам!


– Под стать… Эх, под хорошую бы девочку подлечь…


Секушин слабо усмехнулся. Помолчали снова.


– Эй, внизу! – донеслось с тополя. – Приготовьтесь: сейчас буду прыгать, подыскиваю надежный сук. Отсюда открываются прекрасные виды! Что твой Париж! Площадь вся в пятнах, как пейзаж у Моне. В доме напротив вижу прелестную мордашку. На меня смотрит; нет, за занавеску спряталась. Третий этаж, второе окно справа … Слушайте, вьюноши, у меня есть идея: я сейчас прыгну, а потом пойдем к этой особе знакомиться. А?


– Ты сперва прыгни. Страшно небось?


– Ничуть.


– Смотри, ногу не сломай, ненормальный! – крикнул Шеркунов и услышал в ответ бесшабашную песенку:

Хорошо тому живется,
У кого одна нога:
Сапогов не много рвется,
И порточина одна!

Пока Викентьев во все горло распевал этот частушечный мотив, в конце аллеи показался милиционер. Он шел домой, своим порядком, в шинели, но уже отдежурив свое, и не обратил бы особого внимания на компанию, если бы Шеркунов, который почему-то терпеть не мог милицию (или делал вид, что это так, куражился), вдруг не ощутил сильнейшего желания досадить ему. В то самое время, когда милиционер поравнялся с ним, Шеркунов, обращаясь к Секушину, сказал, как бы продолжая прерванный разговор, но тоном, в котором сквозили враждебность и вызов:

Вдруг откуда ни возьмись —
мысь,
или как ее там, бишь, —
мышь.

Расчет оказался точным и грубым: милиционер понял, что налицо факт антиобщественного поведения; он остановился и грубо, как командир роты провинившемуся солдату перед строем, сказал:


– Чего орете?


– Кто орет? – живо, с невинным видом отозвался Шеркунов. Секушин усмехнулся и оживился; глаза его заблестели, как у восприимчивого зрителя в четвертом акте кровавой драмы.


– Вы орете. Зачем он туда забрался?


– Эй ты, парнище, зачем ты туда забрался? – повторил Шеркунов, задирая голову кверху. Издевательский смысл этих слов прозвучал так резко, что Секушин поежился.


– А кто спрашивает? – донеслось с тополя. – Милиция? О! Моя милиция меня бережет!


– Вам придется заплатить штраф за беспорядки в присутственном месте. Или пройти со мной в отделение, – сказал милиционер, благоразумно сдерживая гнев, и полез в карман за квитанцией.