Свеченье слов - страница 2
Прокофьев сознательно и зачастую не без самоиронии использовал в своем творчестве – как в стихотворениях, написанных одновременно по-русски и по-английски (№ 112, 113, 114)[6], так и в образовании своих характерных неологизмов, сталкивающих смыслы внутри одного слова:
(«К автопортрету», № 360)
Несмотря на то что русским языком Олег овладел быстро, дискомфорт ребенка-чужака в советской школе был значителен, и тем сильнее было чувство принадлежности к семье и осознание значимости личности и творчества отца: «Было непросто адаптироваться к советской жизни. Я помню, как мои одноклассники часто дразнили меня за мой акцент, за то, что манера одеваться у меня была другая. Но когда на экраны вышел фильм[7] и имя отца было у каждого на устах, подколы, хотя и продолжались, но приобрели оттенок некоторого уважения»[8]. Семейная гармония, однако, была недолгой: в начале 1941 года С. С. Прокофьев оставляет семью ради молодой комсомолки Миры Мендельсон, с которой познакомился за три года до того в Кисловодске. Дети – Олег и его старший брат Святослав (1924–2010) – остаются с матерью и проводят военные годы в Москве. Олег, окончив школу, поступает в 1944 году в Московское художественное училище, выбрав, вслед за братом, то поприще, которому останется верен до конца жизни.
Интересно на первый взгляд парадоксальное суждение Прокофьева о влиянии на его поэтический мир музыки и живописи: «Музыка моего детства выработала во мне установку на лаконизм, экономию и в этом отношении повлияла на меня больше, чем живопись, хотя я учился живописи с ранних лет и никогда не учился музыке»[9]. Эти слова многое объясняют в поэтике Олега Прокофьева, определяемой в раннем творчестве рваными футуристическими ритмами, а в зрелый период – мелодикой речи, сдержанной и в то же время глубоко эмоциональной. О роли музыки С. С. Прокофьева Олег пишет в своих воспоминаниях «О себе в словах»; боль от ухода отца чувствуется во многих его поздних стихотворениях:
(№ 158)
Вторая половина 1940-х годов – начало становления творческой личности Олега Прокофьева. Занятиям живописью следует увлечение поэзией, решающий толчок которому дает посещение вечера Бориса Пастернака 27 мая 1946 года. Это выступление и последующее интенсивное изучение поэзии Пастернака летом того же года формирует у Прокофьева то представление о поэзии, о котором позднее он скажет в интервью В. П. Полухиной: «Если ты читаешь стихотворение, у тебя должно захватывать дыхание, ты должен лишиться слов. Это высочайший критерий. Но это бывает редко, даже среди классиков» [Прокофьев 1995: 13]. Среди поэтических ориентиров того времени, кроме живых классиков Пастернака и А. А. Ахматовой, – М. Ю. Лермонтов, А. А. Блок, затем ранний В. В. Маяковский и Велимир Хлебников; позднее к ним добавятся поэты, ставшие связующим звеном между экспериментами русского авангарда и неофициальной литературной сценой 1950–60-х годов: поэты ОБЭРИУ, в первую очередь К. К. Вагинов и Н. А. Заболоцкий, а также Е. Л. Кропивницкий, Г. Н. Оболдуев… В оценке Прокофьевым творчества классиков и современников представляется важным момент непосредственной встречи с поэтом – не только лицом к лицу (как это произошло с Пастернаком, которому незадолго до его смерти Прокофьев читал свои первые стихи), но и опосредованно, через поэтическое высказывание, открывающее вход в чужой, нездешний мир и позволяющее преобразить окружающее поэтическим словом, будь то чужое или свое: