#свободаестьсвобода - страница 3
На этой ноте звонит Вит. Я думаю, как не идти на собрание, но он говорит:
– Перед собранием зайдёшь ко мне на полчасика, это очень важно.
Голос взволнованный – видимо, рилли что-то важное.
– Бойфренд? – спрашивает Лекси. Фанни – то же самое когда-то думали у нас в школе.
– Бро, – отвечаю я. Фрэнкли, так и есть. Друг – это бро, которого ты выбрал сам.
– О’кей, – говорит Лекси и рассказывает, чем кормят детишек – разными там снэками да гранолами, если у кого с желудком траблы – прочими смузи. Когда Анастасия Ивановна отрывалась от заюзанных книг, она впихивала в нас мостли каши да слипшиеся макароны, но однажды попыталась впихнуть какой-то полупереработанный кэтфуд. Я сжал зубы и мотал головой, давая понять, что не буду есть такое кэтшит. Анастасия Ивановна стянула губы в куриный батт и придвинула ложку вплотную к моему рту. Я замотал головой сильнее.
– Пока не доешь, из-за стола не выйдешь! – заявила Анастасия Ивановна и вернулась к книге в заюзанной обложке. Я сидел за столом до конца дня, а мои коллеги, не такие принципиальные, один за другим страдали траблами с желудком, которые Лекси называет гиппи-тамми, Как думаете, что такое двадцать детей с гиппи-тамми, не умеющих добежать до сортира?
Такие вот воспоминания. Лекси рассказывает об экскурсии в акваторию, о постановке спектакля, о живом уголке. О том, что теперь Джек хочет стать капитаном, Венди – актрисой, а Белла – ветеринаром. Я думаю, что именно тот день кэтфуда был день, когда я стал анархистом.
Фрэнкли, никакой такой чайлдхёрт или как это там называется, у меня не осталось. Литл бит завидую, но не более. Мы симпли из разных миров. Эссеншели одинаковых, но разных. Как Лекси и Саша.
3.
Виталий Лопатко, после.
То ли оттого, что боль под ребром так до конца и не прошла, то ли оттого, что в камере душно и пахнет бомжами, мне приснился Тишкин. Навис надо мной, скалясь и глумливо смеясь, ткнул пальцем в бок, я ощутил его зловонное дыхание и проснулся, но легче не стало.
Не считая Тишкина, школу я вспоминаю с теплом – иначе, конечно, не стал бы туда возвращаться уже в качестве учителя. Хотя, в сущности, ничего такого особенно тёплого там и не было – тихий алкаш физрук, буйный алкаш трудовик, старая стерва химичка, молодая стерва математичка. Англичанка, героиня наших эротических снов, имевшая довольно смутное представление, как должен звучать английский язык. Двенадцать мальчиков, четырнадцать девочек. Драки, прыщи, потные подмышки, любит – не любит, плюнет – поцелует. Но школу я любил вот за что: никто и никогда не докапывался к нашему внешнему виду.
Я не могу себе представить, что в голове у человека, который разворачивает ученика домой, потому что на нём, скажем, не белая рубашка, а голубая. Я не могу себе представить, что потом вырастет из этого ученика. Мысль о том, что какая-нибудь другая школа могла предпочесть унизить меня, попытаться вписать в систему, дать понять, что урок подчинения важнее уроков математики и истории, наполняет меня глубокой ненавистью к подобным школам и глубокой нежностью – к моей давно не видевшей ремонта средней школе номер восемь, где я абсолютно раздолбайски, но неплохо учился и где сейчас абсолютно раздолбайски, но неплохо преподаю.
В седьмом классе я, замкнутый, мрачный, недружелюбный, но, не побоюсь этих слов, довольно развитый подросток, носил длинные, до лопаток, волосы и толстовку с Королём и Шутом. Мои политические убеждения тогда уже почти окончательно сформировались, а музыкальный вкус оставлял желать лучшего: в сущности, я обожал всех исполнителей, лишь бы в их текстах звучало что-то про анархию, я даже Цоя обожал за «Маму-анархию», что уж говорить о Короле и Шуте. Бродя в одиночестве по школьным коридорам, потому что больше на переменах заняться было нечем, я до исступления переслушивал строчки, приводившие меня в щенячий восторг: