Святая Грусть - страница 45



Он с юности считался первым драчуном в Дурохамске; весь город фонарями награждал: и захребетникам, и заморышам, и дурохамцам – всем доставалось.

А теперь вся Фартовая Бухта страдала от Серьгагули.

– Я добрый, – сознавался он. – Мне фонаря ни для кого не жалко.

И правда… Вечерочком, смотришь, кто-нибудь из заморышей причалил к берегам Фартовой Бухты. Вышел – твердь ощутил под ногами. Постоял, по сторонам поглядел. Куда идти? А вот она, Кудыкина гора. Точнее сказать, Пьяный Яр. Ноги сами собою в кабак приведут моряка и всякого другого мужика, это уж дело известное – такое устройство ног.

Чуть позднее, когда потемнеет совсем, кубарем слетит моряк с Пьяного Яра и на четвереньках пойдет по грязи. Фонарь под глазом тащит, дорогу до причала освещает и Серьгагулю благодарит:

– Вот какая щучья бухта! Утопнешь в грязи! Это ладно парень мне подарил фонарь, а то бы всё… Утоп на чужедальней стороне. На море-окияне уцелел, а тут захлебнулся бы, ей-богу захлебнулся бы, не окажись под глазом фонаря.

Попадало и самому Серьгагуле. И хорошо попадало. Другой давно бы кровью выхаркал нутро и навек успокоился бы где-нибудь в лопухах. А этот – нет. Живучий, как черт знает кто.

Однажды в потасовке темечко ему стесали топором. Сняли крышку с головы, так страшно сняли – мозги было видно.

Бледный, злой, он потребовал стакан спиртяги.

Тяпнул и занюхал рукавом. Завеселел.

А правда, что ли, видно?

Кого? – Рядом с ним крутился коновал, зашивать готовился.

Ну, мозги-то? Есть, говоришь?

Есть… Потерпи маленько.

Во-о-т! – Серьгагуля скрипел зубами. – Дурохамцев надо бы сюда позвать!


Сами управимся, – коновал плохо слушал его.

Дурохамцы, – продолжал Серьгагуля, – безмозлым считают меня. Вот щас посмотрели бы и убедились, что не правы.

Коновал затянул кое-как рану суровыми нитками. Лужу крови подтер под ногами.

Кожа нарастет, – сказал, – мозги прикроет.

Жалко, – Серьгагуля пошатал побитый зуб. – Значит, так никто и не увидит, что я не только фартовый парень, но я ишо и не безмозглый.

Погоди кочевряжиться, – остановил коновал. – Кожа нарастет, но если кто случайно пальцем ткнет или даже воробей на темя сядет, клюнет – хана фартовому.

Побледнев ещё сильнее, Серьгагуля встал. Покачнулся. И вдруг сграбастал коновала за грудки. Подтянул к себе. В глаза – глазами впился. И прошипел, как страшный змей:

– Если кому-нибудь скажешь об этой моей слабине…

Коновал ничуть не испугался; с кобылами и жеребцами воевать приходилось, а не то, что с каким-то фартовым.

– Да мне-то что? Я промолчу. Только весь кабак свидетель был, как тебе раскроили башку.

Серьгагуля отпустил его. Спиртяги хватанул ещё. Задумался. Как жить теперь?

А через несколько дней увидели его в чёрной лисьей шапке, под куполом которой (никто не знал) была зашита полукруглая железяка от рыцарского шлема.

С похмелья, а может с каких-то сумбурных своих побуждений – запёрся он в то утро в Божий храм, стоящий на возвышении Фартовой Бухты.

Ирод! Шапку-то сыми! – зашикала какая-то мрачная монашка. – Небось не в кабаке.

Я бы снял, бабуля, да не могу, – шепнул он.

Это почему?

Серьгагуля осторожно постучал по шапке.

А у меня под ней мыслишка преет, застудить боюсь.

Тьфу на тебя, сатана!

Серьгагуля расхохотался, оглашая своды храма и нахально глядя в глаза монашке. Она хотела пересилить взгляд охальника, но отвернулась. Было что-то в глазах у него бесовское; тёмный засаленный взгляд гадюкой ползал по человеку, в душу норовил скользнуть – в самое сердце ужалить.