Святая Грусть - страница 62



2

И тут раздался выстрел, покрывающий всеобщее веселье.

Люди затихли и замерли, широко раззявив хохотальники.

Баклан споткнулся на меткой пуле и, теряя светлое перо, тяжело спикировал на береговой песок. Запахло дымным порохом; ветер смял синеватое облачко и протащил над причалом.

Кто это срезал его? – зашептались.

Боярин какой-тось.

Ловко, чертяка!

Навскидку стрелял, я заметил.

Боярин в богатом платье, в черной лисьей шапке подошёл к палачу. Бросил птицу под ноги. Слегка поклонился и что-то сказал на дурохамском наречии:

– Конда мезитол никиш.

Морской ворон трепыхнулся. Песчинка прилипла к открытому глазу. Из-под крыла на камень выкатилась тёплая рубиновая бусинка. Перепончатая лапа судорожно «бегала» по воздуху; потом обмякла, опускаясь на перо, взъерошенное ветром.

Палачу смотреть на смерть – всё равно, что мёд хлебать.

Топтар Обездаглаевич вцепился глазами в подыхающего баклана. Ледяные зрачки потеплели и даже слезою слегка отсырели.

Жизнь отлетела от птицы. Глаза палача улыбнулись. Он протер плешину бархатным платком – солнце на макушке заблестело.

Презрительно бросив утирку, Топтар Обездаглаевич дальше двинулся, поскрипывая лакированными сапогами. Раскочегаривая трубку, сплюнул, зачмокал серыми губами. На руке его, держащей трубку, странные пальцы – квадратные, будто поспешно и грубо вытесанные топором.

Боярин сбоку шёл. Терпеливо и подобострастно царскую грамоту держал перед собой.

И наконец-то палач соизволил повернуться к нему. Взял грамоту, прочёл, присмотрелся к печати и даже понюхал её. Сунул грамоту себе за пазуху и покачал головою: хорошо, мол, согласен.

Что за боярин шапку перед ним ломает?

Царский прихвостень.

Кто поближе был, засомневался, а кто-то узнавал:

Э, мужики, да если он боярин, то я князь, мордой в грязь. Это же фартовый парень – Серьгагулька.

Брось болтать, у него царская грамота с печаткой.

Боярин постарался – дорогими коврами устелил дорогу палача. Топтар Обездаглаевич доволен был: суровая рожа отмякла.

Слободские бабёнки с завистью смотрели, как палач попирает сапогами узорчатый мягонький путь: по таким коврам не только в сапогах – босиком-то жалко было бы топтаться бережливым бабёнкам.

Фу, какой вонький табачишше, – зароптала одна из них, прикрывая нос платком. Стоящая рядом молодка наклонилась к ней, глаза по ложке сделала и зашептала:

Кости человеческие в ступе натолкеть, натолкеть, насушит, с табаком перемешает…

У бабы от страха глаза – в пол-лица.

– Ой? – перекрестилась. – Брешешь?

Горилампушка протолкнулся в первые ряды. Ладонью отломив от глаз утренние лучи, разглядывал гостя. Сухо сплюнул, отходя.

– Одно слово – заморыш. Сам чуть больше топора.

Права была бабка Смотрилиха. Только зря карасин перевел на маяке. Знал бы, дак не светил…

Три косолапеньких пигмея, похожие на постаревших детей, вызывали в народе жалость. Седые волосы пигмеев никак не подходили к мальчишескому росту. Уродливо-миниатюрные лица, помятые морщинами, казались шутовскими масками.

– А это что за огрызки?

Оруженосцы. Видишь, бандуру несут.

Это не бандура, а скорей бандурак. Ишь, какой дорогущий футляр.

– У него серебряный струмент, я слышал. Один раз наточит – на сто лет хватает головы крушить.

А девки-то, девки-то наши, гляди, вот лахудры. Бегут к нему с цветочками!

Заморский гость. Какой ни есть, а надо встретить, как жениха.

– Ага, выйди замуж за такого, будешь суп варить из топора да из человеческого мяса.