Театр Черепаховой кошки - страница 23




4.


Полина унеслась куда-то сразу после шестого урока, и Саша пошла домой одна. Она шла медленно, не торопясь, пинала камешки носком ботинка и смотрела, как они плюхаются в полные мелких льдинок лужи.

Полина беспокоила ее все больше и больше. Она никогда не говорила о том, что происходит дома. Саша знала только одно: сумасшедшую любовь к матери Полина смешивала с каким-то другим, не менее сумасшедшим чувством.

Кроме того, Полина встречалась со взрослым мужчиной и иногда пила. Все это требовало надежного прикрытия… Саша давала его, подчиняя Полининой воле не только себя, но и своих заключенных в восковые круги родителей.

Может быть, Полина того не стоила – может быть. Но Саша любила ее как сестру и опекала как слабейшее существо.

Полина была скучной отличницей, в каждой бочке затычкой, участницей олимпиад, смотров, театрализованных постановок и каких-то дурацких собраний и съездов, но… Внутри Полины шел дождь, и там, за пеленой густых волос, Саша слышала его приглушенный несмолкающий шум. За дождь Саша прощала Полине отличницу, как прощала небу серые скучные тучи.

Дождь стихал лишь тогда, когда у Полины отнимали возможность отгораживаться от мира плотной шторой длинных волос. Бывали дни, когда мать отводила ее в парикмахерскую, и там Полине плели множество тонких, будто впаянных в череп тугих косичек, которые бороздами тянулись до затылка и только там распадались в привычную гриву. Полину мучила необходимость ходить с лицом, в которое каждый может заглянуть, она словно сгорала в такие дни, и дождь внутри нее прекращался.

Это касалось даже одежды. Полина могла выйти из дому пай-девочкой, серой, незаметной, примерной. Она поднимала руку, взмахивая на прощанье, и Саша видела Инну Юрьевну, которая точно, как зеркало, повторяла этот жест, стоя у окна своей квартиры на втором этаже. Когда Саша заходила за Полиной в школу, Инна Юрьевна уже была готова идти на работу, и даже сквозь оконные отблески можно было различить строгие линии ее фигуры, затянутой в деловой костюм, прическу – всегда высокую и всегда с какой-нибудь затейливой волной – и яркие цепкие глаза в ресницах, тщательно накрашенных тушью. Но как только мать не могла их больше видеть, Полина преображалась. Она встряхивала головой, позволяя свободно рассыпаться волосам, вынимала из юбки булавку, скрывавшую рискованный разрез, повязывала на шею яркий платок и расстегивала на блузке несколько верхних пуговиц.

Учителя прощали Полине внешний вид. В школе знали, что стоит сделать ей замечание, как она замкнется, занавесится волосами и не проронит ни слова.

В прошлом мае, полгода назад, Полина вдруг спросила у Саши, можно ли она иногда будет у нее ночевать. Саша, конечно, ответила "да".

Но в первый же раз, когда Полина должна была остаться на ночь, она сказала: "Прикрой меня", – и ушла.

Именно тогда Саша и решила изолировать родителей. Она вспомнила о мире, пронизанном тысячами цветных акварельных полос. О мире, на который может влиять.

Саше было дурно от страха, когда она вытягивала из призрачного шкафа несуществующий платок. Руки тряслись, когда кисть наносила мазки, и было страшно не угадать, потому что мать представлялась Саше фиолетовым отчего-то пятном, слегка подсвеченным золотыми вспышками, а отец был синим индиго: ровным, почти без оттенков. Саша писала акварелью по смоченному шелку и очень боялась, как бы пятна не слились в центре платка в бесформенную бурую лужу.