Теорема тишины - страница 15
– Меня тошнит уже от этих яблок!
Как видно, Лидия и вправду была не в духе, непонятно только, с какой стати. Все они были такие ужасно сложные и ранимые, что я не понимал порой, как они меня при себе терпят. Бутылки были тяжелые, и у меня заныло запястье. Ланцелот наверху изможденно, хрипло чихал и никак не мог остановиться. Я ощутил, как меня переполняет мерзкое, совершенно не свойственное мне раздражение. Лидия смотрела на меня мрачно, поскольку очередь давать скандальную реплику была за мной.
Тут вошел Профессор.
– А, уже принесли? – добродушно заметил он и забрал у меня газету и бутылки. – Как мило, что мне удалось договориться, чтобы они оставляли все это у порога. Знаете, в молодости я жил за границей, стажировки, конференции и все такое, – а ведь к хорошему, ко всем эти мелким удобствам, так быстро привыкаешь…
Лидия хмыкнула, взялась за какую-то книжку в зеленой обложке и принялась нервно стучать по мягкому ковру худой босой пяткой.
После этой истории я все чаще стал замечать в себе какую-то непонятную настороженность. Однажды утром я вздрогнул и ошпарил Профессора чаем, услышав, как Ланцелот жалуется, что в его простынях все время откуда-то берется песок, а в другой раз Профессор с восторгом рассказал нам, что в горшках на его подоконнике неведомым образом проросли уникальные, просто драгоценные образцы каких-то редкостных степных колючек, почти не описанных в ботанике. Профессор зачем-то пообещал, что воспользуется шансом и – кто знает, кто знает! – может, колючкам присвоят его, Профессорово, латинское имя.
– В жизни не слыхивал такой несусветной брехни, – заметил Ланцелот.
В душе я был согласен с ним, потому что все эти маленькие странности производили на меня впечатление искусственности, как будто кто-то нарочно все так подстраивал, чтобы мы каждый день сталкивались с какой-нибудь гадостью.
Впрочем, у меня было множество других, куда более полезных и понятных дел, и я предоставлял своим приятелям жить так, как им самим вздумается. На время я отвлекся от этих перемен и, наверное, как мне теперь кажется, именно тогда упустил что-то навсегда. Прознав про магазин на том берегу, они принялись каждый день гонять меня туда за всякой всячиной: за картошкой, сигаретами, клубничным вареньем и докторской колбасой, за апельсинами, мыльными пузырями, свечами, шариковыми ручками и жевательной резинкой – словом, за самой разнообразной на деле никому не нужной ерундой. Я понимал это – и все-таки ходил с удовольствием. Забравшись на самую вершину противоположного берега, я мог обернуться и постоять в тишине, глядя сверху на рыжие безлюдные холмы, окутанные дымкой неподвижных ветвей, с которых опадала на землю листва и быстротечно сияла, если вдруг на мгновение выныривал грузный солнечный кит из стремительных штормовых облаков. Иногда я брал маленький складной стульчик, из тех, что всюду таскают с собой рыбаки, старики и художники, и, сидя на нем, пытался удержать равновесие на тонком гребне земли, и в спину мне дул одичавший осенний ветер, холодил затылок и воровал тепло из карманов. Я был рад побыть, как прежде, в одиночестве и полюбоваться тем, как каждый проходящий час, не в силах остаться равнодушным, добавляет от себя какую-нибудь безделушку в ошеломительное убранство лесного освещения, и как истончаются к вечеру, рвутся и лохматятся на кончиках ветви берез, словно ниточки вышивки на атласном покрывале. И в ту минуту от всех забот, от всей моей тревоги ничего не оставалось – главным было то, как далеко, как надежно я спрятался в позабытой комнате осеннего замка; как будто меня пригласили играть с хозяйскими детьми, а я всех перехитрил, потерялся, ускользнул, и вдруг стало жутко от того, что на самом деле замок этот – мой.