Тихая Виледь - страница 2



– Но! – ухает Ефим, дергает за вожжи, а конь, как не ему говорят, все косится на мальчугана.

И как только делает тот неторопливое, такое понятное коню движение, – может быть, только еще подумает сделать его, – а конь уж не дожидается, когда высоко поднимется жиденькая, с присвистом, вица и опустится на его черную, вспотевшую холку, – рывком дергает плуг и натужно тянет, мотая низко опущенной головой.

– Ефим! – закричал Захар с межи, когда конь снова остановился. – Не налегай так на плуг, медведь…

Егор устало поднялся, заковылял на свой надел.

– Давай-ко пробуй, погляжу я, чего у тебя, непутевого, нарастет, – велел он, подойдя к Степану.

Тот неуверенно взялся за ручки плуга:

– Но!

Понуро стоявшая Синюха даже ухом не повела.

– Едрить твою, чего еще! – рявкнул Егор. Лошадь вздрогнула, потянула плуг. Степка спотыкался, поспевая за ней.

Он не дошел борозды, как озорной девичий смех заставил его оглянуться. И Синюха тотчас остановилась, словно ей так и велено было. Межой, по извилистой тропинке, бегущей от деревни к ручью Портомою, с бельем на коромысле шла статная девушка лет семнадцати. Улыбка не сходила с ее красивого лица.

Посмотрел в сторону хохотуньи и Ефим Осипов. И черные, как у цыгана, густые брови его сошлись у переносицы, спрятав глаза.

Проходя мимо Степана, девушка глянула на него из-за коромысла, и почудилось ему, будто сверкнуло что-то между ними, в сердце ударило, грудь сдавило. И жарко сделалось: глазищами, как огнивом, эта краснощекая в нем искру добывает!

– Степка! – погрозил Егор.

И очнулся Степан, дернул за вожжи.

– И не горбись, не горбись, – грозно продолжал отец, – смеются ведь люди!

Распрямил Степан спину, расправил плечи и проворно пошел бороздой.

Но когда Синюха останавливалась, вытирал он рукавом рубахи вспотевший лоб и смотрел под угор, где в логу у широкой колоды, чуть нагнувшись, девушка-расторопница ловко отбивала кичигой домотканое белье…

IV

Конец мая стоял теплым, сухим.

Закончив сев дома, Захар торопился выехать в лес катить пальники. Ранним утром после Христового Воскресенья велел сыновьям собираться в дорогу. Выйдя на крыльцо, он громко распоряжался и бранился:

– Афонька, опять не с того боку запрягаешь! И не крути шарами-то, слушай, чего такают!

Афоня поднял уже оглоблю и, взяв дугу, хотел было вправить ее в гуж.

Бросив оглоблю, зашел с другого боку.

– Ногой, ногой в хомут упрись, – продолжал наставлять отец: Афоня не мог затянуть супонь. – Ту ли дугу взял? Поди, новую? Где же она у тебя затянется…

– Ту, вроде бы, – недовольно отвечал Афоня.

– Вроде бы!.. Ефим!

С задворья пришел Ефим, помог Афоне затянуть супонь, подтянул чересседельник.

Мужики погрузили на телегу метлы, мешки с льняным семенем.

Дарья суетилась вокруг своих работников, привязывавших веревкой поклажу, и приговаривала, кивая на самого младшего, чернявого Саньку:

– За ним-то хоть приглядывайте. Мало ли… Не испужался бы чего в лесу. И лапти у него старые, сухие, как бы не пыхнули. Глядите, не нарешил бы ногу. Живи потом стороником-то[4]! Ну, давай, бласловесь, хоть бы все ладно да хорошо…

Афоня взобрался по оглобле на коня, дернул за узду.

– За хомут-от держись, свернешь пивичу-то[5]! – беспокоилась Дарья, видя, как неловко сидит Афоня на покатой спине Гнедка, потащившего в гору груженую телегу.

Во дворе Валенковых нетерпеливица Анисья распоряжалась своими потетенями:

– Все уж ковдысь уехали, а вы ведь уж нисколечко не шевелитесь на все-те на болетки!