Томление (Sehnsucht) или смерть в Висбадене - страница 8
«Говори».
«Собственно, я уже все сказала. Добавить нечего?»
«Нечего. Разве что промолчать. Вот я и молчу».
Костер догорал. Угли фосфоресцировали в неожиданной темноте. Духи сделались невидимыми, но слышными – так они сильнее пугали потенциального зрителя. Духи потрескивали едва-едва – совсем как в миллион раз уменьшенный звук потрескивающих под ногами в хвойном лесу сосновых иголок.
Мать и дочь растворились в темноте, слившись с ночью навсегда, уйдя туда, откуда вышел этот сон. Глупый и смешной, как выброшенная к порогу вырванная с корнем лебеда, – на корнях остатки земли, и пряно пахнут руки, и очень трудно забыть последний день. Тот самый последний день. Тот самый, тот самый, тот самый. И лишь пахнет сном, растворенным во сне.
А наяву светит солнце, зеленеет травка, на гору поднимается фуникулер старый, и город затрапезный открывается вдали. Это – Висбаден. Это – город моей мечты. Точнее, это город мечты и моей смерти, в которой мне все знакомо, все приятно для взора, все радует глаз. И все хочется потрогать, пощупать, узнать, чтобы понять.
Та же комната, но без креста и костра. Вот проявилась одна стена, другая стена комнаты, ручка двери, пол, затем потолок, стол, обивка и прочая белиберда. Вырастает голова, еще одна, рука, другая, нос туфелькой, наконец, канареечное пальто на кровати, тело внутри пальто, глаз, еще один, ухо, другое, третье, волосы, ноздри и прочие части тел. Проявилась и застыла в воздухе строгая бело-красная обивка стен, пестротканные гардины эпохи объединения двух Германий, на столе самовар, который мать попросила поставить. Комната, мать и дочь проявляются, как фотографический снимок в проявителе.
И вот уже изображения ожили, зажили совершенно обособленно от первоначального изображения, совершенно обособленно от ожидания. Туфелька выпячивает губы, точнее, одну нижнюю, и садится в кресло. Канарейка вытирает помаду с губы, тушь с глаз и ложится на кровать. Разговор начинается. Последний разговор. В тумане. Начинает дочь. Конечно, ведь она в бреду. А за окном туман. Или туман сна.
«Нет, меня не заело. Я не хочу вспоминать. Мне достаточно моего прошлого, моего будущего. Моего настоящего мне не достаточно, поэтому я пишу про Висбаден, возвращаясь в мысленный свой Висбаден. И этот крест посреди комнаты – это душа, а костер – ум, горящий всегда, пока не наступит темнота. А темнота не наступит никогда. Поэтому действие продлится бесконечно, пока фигуры не осыпятся от времени, превратившись в труху, или в символ бессмертия, а превратившись в символ, прекратят ход жизни».
Но промолвила канарейка, запахнувши плотнее пальто, и, поджав ноги под исколотую (в течение следующего года) от бессонницы задницу.
«Я тебя всегда ненавидела. Да, да. Ненавидела. Но что мне оставалось». – Кажется, ответила туфелька.
«Ничего, потому что это я тебя ненавидела от рождения. Я не хотела тебя. А ты родилась. Я любила твоего отца, но тебя? Тебя? Нет. Никогда! Да, да, да! Нет. Нет! Я теперь люблю тебя. Люблю! Какое странное слово. Какой нелепый разговор. Я боюсь тебя. Мне страшно перед тобой. Нет. Страшно – это не то слово. Я не понимаю тебя. Господи! Как же скучно мне жить. Зачем все это? К чему? Какая глупость?! Ведь я люблю тебя. Мне не в чем разбираться. Я знаю наверняка: я любила тебя и люблю всегда».
«А я? Сейчас проговорю. Какая тоска. Тоска и глупость. Мама, все годы своей сознательной жизни я искала настоящих чувств твоих. Получается же, что я нашла лишь ненависть к тебе. Это – единственное настоящее чувство, которое я переживаю к этому дню. Нет. Бред. Бред. Бред. Мама, давай поспим. Давай. Ляжем спать. Мирно, тихо. Покой. Бай-бай, мама. Ну, наконец-то. Моя афористичная и несравненная мама решила умереть в одиночестве». – И туфелька рухнула во чрево ночи и тайны.