Транквилин (сборник) - страница 7
И она свернула к ручью, а он остался на дороге, он не пошел за ней. И она уже миновала ручей, подходила к калитке – и не могла обернуться, посмотреть, стоит ли он еще…
– Послушай…
Она обернулась: он стоял всё там же, ужасно смешной в своем полушубке из свалявшейся шерсти и такой живой, реальный на фоне впаянных в небо безразличных гор.
– Зайди, если тебе нетрудно, ко мне… Сегодня.
Она кивнула: головой вбок и одновременно плечом вверх – то ли «да», то ли «не знаю» – и хлопнула калиткой.
И, скрывшись за деревьями, бросила под ствол сумку, и в беге взбрыкнула ногами снег – он веером разлетелся от носков ее сапог.
Она давно была готова: вымыла голову, лицо превратила в посмертную маску, надела невероятное японское платье, купленное у фарцовщиков (стоившее двух месяцев рукодельной работы), ни разу не надеванное. И печка была истоплена, и за окнами темнело, и давно было пора (часа два уже ей казалось, что пора).
«Зайди ко мне на минутку», – так он сказал?
Она сидела посреди комнаты и страшно боялась ошибки, боялась, что не так поняла, боялась, что придет – и будет всё плохо, неловко, неудачно, что он не то совсем хотел сказать, искала за словами потаенный смысл – и не находила его.
«Зайди ко мне» или «Зайди ко мне на минутку»? Она посмотрела на серебристо-розовое свое платье и решительно сняла его, натянула серые шерстяные брюки, сильно расклешенные книзу – модные лет семь назад, – и фиолетовую трикотажную кофту в крупных цветах; кофта поверх брюк, до бедер.
Теперь можно было идти.
В темных комнатах за ее спиной притаилось холодное ожидание; она захлопнула последнюю дверь – и ступила в снег.
Горы плыли по левую руку от нее, точно белые верблюды по шелковому пути, втекавшему в млечный шлях, опрокинутый над поселком (возможно, именно оттуда посылался на землю снег – ежезимнее послание невежественным людям). Дорога белела под ее ногами, Надя свернула влево – бугристая дорожка резко уходила под гору; на санках бы покататься…
Справа, среди деревьев, уже мерцал огонек.
Она постучала в некрашеную щелястую дверь костяшками пальцев – вот еще пальцы-то занозишь, – никто и не открывал… Повернулась уходить, потом распахнула дверь, оказалась в темноте, наткнулась на стену – столб света вырвался откуда-то сбоку, и из света вышел он: лицо, улыбка, голубая рубашка; она оказалась в теплых объятиях, она задохнулась от поцелуя, она уткнулась лицом в его грудь, она услышала:
– Я так ждал тебя.
2
Любит ли он ее? Разве она спрашивала об этом: его или себя… Ей было достаточно того, что есть.
А было – так много.
Снег давным-давно растаял, днем светит солнышко, земля потихоньку прогревается, но ночи – ночи всё еще холодны и так черны, что, когда идешь от калитки к дому, слившемуся с мраком, натыкаешься на деревья по краям тропинки, не видишь, куда ведут тебя ноги, не видишь руки, выставленной вперед для ощупывания пространства, – и в конце концов упираешься в стену дома лбом.
Это если в доме не светится окошко.
А если окошко светится?
Тогда ждет тебя истопленная печка, уже не похожая на сонную белую медведицу, и ужин ждет: жаренная на постном масле картошка, чай, холодный серый хлеб, тот, что по шестнадцать копеек (на веранде лежал), и он ждет: сидит, склонив над столом свое милое, детское лицо, пишет что-то.
Он из тех мужчин, у кого такие вот навечно мальчишечьи лица; и эта его детская привычка – когда он сосредоточен, занят важным делом: пишет ли, чистит ли картошку – вбирать в себя от излишка усердия губы.