Третий ход - страница 11



– А почему «лошадиный»?

– «Ипо» ведь по-гречески «лошадь»? Вот и получается, что «иподьякон» – «лошадиный дьякон». Так и увели нашего Аркашу с концами, а разношерстым приятелям с шампанями их, джинсами, кутюрами и шанелями пришлося без Аркаши обмывать его постриг. Простите.

– Всеволод Александрович! – раздалось снизу. Саныч замер, а потом подчеркнуто независимо и небрежно выкрикнул:

– Сейчас! Иди в храм!

Супруга Всеволода Саныча работала за свечным ящиком.

– Всеволод Саныч! – моментально терялось терпение внизу.

– А она обещала вас в окошко выбросить, если мы с вами еще будем пиво пить, – наябедничал Саныч. – Она может.

– Да, может, – согласился Андрей. – Ваша супруга просторна в плечах.

– Чего это, просторна… – осекся Саныч.

– А что? Это красиво – когда у женщины широкие плечи.

– Вы, Андрей Викторович, не обращайте внимания. Понятно, что самый лучший на свете – Всеволод Саныч, но вы тоже у нее в любимчиках ходите, она просто виду не показывает, в строгости вас держит.

– Всеволод Саныч! Долго вы еще собираетесь там болтать? – опять взорвалось внизу.

– Цыц! – прикрикнул с развороту Саныч, а сам жалостно посмотрел на недопитый стакан пива, погладил его, махом допил, надел свою куртку, повешенную на спинку стула, черную вязаную шапку, такую же, как у Колодина. – Моя жена дома босиком ходит, благочестиво в платочке, но босиком, – обернулся напоследок Саныч.

– Да? И что?

– Вот знаете, бывают подкаблучники.

– Знаю.

– Ага, а я подпяточник, – провозгласил Саныч и поплелся вниз.

Андрей припал к окну. Супруга уводила Саныча, они степенно шествовали под ручку к воротам. Колодин смотрел им вслед вдохновенно.

IV

Настоящий индеец

Только на подворье Колодина отпускал страх. Стоило ему, сменившись, выйти за церковную ограду, как беспричинный страх подступал и старался ступать в ногу. Андрей нарочно спотыкался, приостанавливался, но страх опять угодливо искал его ногу. Андрей попробовал было откупиться от него милостыней, которую сыпал в ладони нищих у ворот, но милостыня суть бескорыстна, и откупиться не получалось. По всей видимости, это был страх смерти, а может, это был и не самостоятельный полноценный страх, а изнанка отпетого под гитару и погребенного в душе чувства, которое не хотелось называть по имени потому еще, что это и есть имя собственное: или женское, или – по Иоанну Богослову – Божье, а его чувство имело другое собственное имя, которое Андрей содержал в такой тайне, что оно со временем стало тайной для него самого; стало святыней и жупелом. Андрей мог произносить его на каждом углу, разглашать перед каждым встречным, оно все равно оставалось в тайне. Андрей пытался заменить его другим именем. Он ведь не был святым, женщины приходили. Но они уходили, и прежнее имя выступало в душе. Андрей не был святым, но сейчас он был один. Последнее время перестали попадаться ему его женщины. Как древесные нимфы гамадриады умирают вместе со своим деревом, в котором живут, так и милые его сердцу девушки как-то повывелись вместе с милыми временами (что пройдет, то будет мило), а иные вроде и были раньше гамадриадами, а теперь то ли взяли себя в руки, опомнились, сделали себе пирсинг и зажали удила, то ли в побеге от сладострастного Колодина превратились в болотный тростник или в ужасе от его комплиментов рассыпались в прах. Очень много появилось на улице, в транспорте красивых девушек, больше, чем раньше, но Андрею нужна была другая, способная, подобно его страху, идти с ним в ногу, искать его ногу. Та, имя которой стало святыней и жупелом, так и делала, она часто делала прискок, чтобы идти в ногу, а то вдруг разворачивалась и шла задом наперед, чтобы на ходу смотреть Андрею в лицо.