Третий шаг - страница 5



теперь – маньяк.

Я вспыхнул и не потому, что меня назвали маньяком; я недоумевал, почему к ней относились так, точно упомянуть ее имя запрещено? Да что с ней не так? Я прижался губами к ее шарфу и чуть не заплакал. Мне никогда не узнать больше, чем я уже знаю.

– Может быть, все-таки я? – настойчиво предлагала Татьяна, кружась передо мной в шелковом халате.

– Простите, – отнекивался, – Я не совсем Евгений.

– Какая же нам разница? – хозяйка играла пуговицей на моем пиджаке.

– Дело в том, что я – идиот, – захлопнул дверь и ушел восвояси, такой вот чертов плагиатор. А она, наверное, даже не поняла всей сути и подумала: «Какая восхитительно заниженная самооценка!» Зря я сравнивал ее с библиотекарем, с Цербером было вернее.

– Слушай, у тебя мышеловки есть? – запыхавшийся сосед помахал перед моим носом обгрызенным куском рыжего батона.

– Нет, – поспешно бросил я, но он перехватил мою опаздывающую на работу руку.

– У той оставались. Можешь посмотреть на антресоли?

И вот тогда я впервые не пришел на работу; может быть, меня выгонят, может быть, оставят в статусе стажера до дня моей смерти (воскресения). Как бы то ни было, я не мог оторваться от греховного созерцания. Моя та оказалась художницей (как я раньше не почувствовал запах акварели от шарфа?); на антресоли я нашел ее рисунок – один единственный, но какой (!), достаточно, чтобы называться гением. Сосед перекрестился и, забыв про мышеловки, канул в Лету. Я же, напротив, не отводил взгляда и думал, что от этого рисунка у иного может и вера пропасть – вера в искусство.

Девушка без лица. Девушка с куском пластилина в руках, с растрепанными рыжими волосами и светлой веснушчатой кожей, но без лица. И я задрожал от ужаса (я воплощение крика с заезженной картины Мунка), потому что помнил: человек смертен, а тело беззащитно и может умереть, оставшись вроде бы живым. Руки редактора – тому доказательство. И все-таки это были еще руки: я мог восстановить по очертаниям, но у девушки просто не было лица. Зато – кусок пластилина и рыжие-рыжие-рыжие-рыжие… Черт! Я больше так не могу! Я разорву этот жалкий кусок картона и положу конец всему!

Но точно я теперь Мышкин, слушающий жуткий смех сумасшедшего Рогожина. Хохотали стены, хохотало утро, хохотал надрывающийся телефон, и хозяйка грубо стучала в дверь, требуя, чтобы я заткнулся, иначе для меня никогда не наступит апрель.

Я возьму портрет, я подниму его вверх над головой, зажму под мышкой сломанный зонт и повяжу на шею малиновый шарф, полезу в самую толпу и начну искусно травмировать уже подготовленную, уже надтреснутую психику прохожих: а вы не видели девушку, которая…?

И я сам стану духом этой безвоздушной толпы и подниму всех на мятеж, размахивая портретом, как флагом; я устрою гладиаторский бой с судьбой – и пусть они все, хлебозрелищные, смотрят и проклинают нерадивого медного всадника. Я все-таки одержу победу, найду среди них одну единственную и брошусь под ноги, уже претендуя на роль в драме. Она потреплет меня по голове и тихо рассмеется:

– Что же ты наделал?

– А ты не сбегай, – отвечу, не смея поднять на нее глаз.

– Так я ведь не Настасья Филипповна, чтобы сбегать.

А я не Дант, чтобы любить выдумку. Сходить с ума по ее вещам и простодушно плевать в стихи? Нет, мне нужен человек, а не вещи, мне нужно чужое тело (да-да, это тленное), потому что оно все-таки источник тепла.