Третья тетрадь - страница 20



Он миновал Спас[37], который еще мальчишкой облазал от основания до купола, воровски сковыривая разноцветные кусочки парландовских мозаик, прошел Садом[38], превратившимся из волшебных кущей в место бюргерских прогулок, пробежал мертвые рвы Замка[39] и выбрался на Невский. Город душил его своей нынешней фальшивостью, и Данила шел в своей потертой альпийской куртке, расталкивая прохожих, с наслаждением задевая коляски трепетных мамаш и откровенно наступая на ноги. Впрочем, Невский видывал безобразия и покрупнее…

Только оказавшись за убогим памятником певцу всех униженных[40], он вдруг успокоился. Все обрело, наконец, основу и опору. И главным доказательством основы и опоры служил дом в стиле шведского сецессиона, с оштукатуренным серым фасадом, со вставками из глазурованного желтого кирпича[41]. Криволинейные навесы матового стекла и входные двери с зеркалами отражали дородную фигуру швейцара. Он важно выпускал гимназисток из Стоюнинской гимназии. Перед Дахом замелькали их умиротворяющие образы, их черные шелковые крылышки, которые вздымались и опадали, шелестя. Потом по пустынной улице с булыжной мостовой, окаймленной известняковыми тротуарами, важно поплыли сановники Кабинета Его Императорского Величества[42], чьи лица спокойной значимостью затмевали пустые физиономии прохожих. Зеленые лохани под устьями водосточных труб оживляли мертвенную ноябрьскую серость. Над головой понесся благовест из трех близлежащих домовых церквей[43]. Даху стало совсем хорошо, он почувствовал себя в своей стихии – в том призрачном мире прошлого, не отпускающего из цепких объятий настоящее, в мире, где проходила его внутренняя жизнь, ради которой он и вел жизнь внешнюю.

Он подошел к дому на углу Ивановской[44], где на миг увиделась ему и подвальная мелочная лавочка «Роскошь» с ее бородатым хозяином в люстриновом пиджаке, и вывеска с нехитрым натюрмортом с почтовыми марками. От былой злости не осталось и тени.

Дверь, как Данила и предполагал, открыла интеллигентная старушенция, засеменила в глубь темного коридора, засуетилась и выложила на потертый плюш столика пухлый альбом. Данила лениво перелистал страницы: какие-то сине-зеленые уродцы, бледные девицы на берегу, впрочем, по-модернистски эротичные… А вот и совсем странная картинка – невинная девочка в фартучке поливает цветы на горке из лейки красными струйками… На левой стороне плохо читаемые записи карандашом. Грош цена, конечно, но что-то в рисунках было затягивающее, на что-то намекающее, что-то напоминающее.

– Пятьсот рублей, мадам, – лениво произнес Данила, уже убирая альбомчик в кожаную, видавшую виды сумку.

Старуха в ответ неожиданно невозмутимо и откровенно усмехнулась:

– Положите на место, молодой человек.

– Что такое?

– Я, вероятно, ошиблась, и вы не антиквар, а недоучившийся студент из Кулька[45]. Приношу свои извинения за беспокойство.

– Что?

– То, что вы слышали. Любой мало-мальски образованный человек понял бы, что перед ним, и начинал торги совершенно с другой суммы.

Данила был задет не упреком в некомпетентности, а уверенностью тона. И… странное ощущение от акварелек… Он быстро огляделся, пытаясь по обстановке прочитать большее. Но захламленная комната не говорила ни о чем даже ему, умевшему по вещам считывать человеческое прошлое. Дьявольщина!

– Я пошутил. – Данила улыбнулся той своей особенной улыбкой, которая тут же превращала его в обиженного, но старающегося не плакать ребенка. – Ведь вы понимаете, продающего тоже надо проверять, как и покупающего, правда?