Три комнаты на Манхэттене - страница 15
Она продолжала:
– Жан был мужчиной высокого класса, одним из самых умных людей, которых я когда-либо встречала…
И он ревновал. Его раздражало, что она еще плюс ко ему называла бывшего мужа не по фамилии, а по дени.
– Видишь ли, это был знатный господин у себя на родине. Ты не знаешь Венгрии?
– Почему? Знаю.
Она отмахнулась от возражения, нетерпеливо стряхнув пепел своей сигареты.
– Ты не можешь ее знать. Для этого ты слишком француз. Даже я, хотя и родилась в Вене и во мне есть венгерская кровь по линии бабушки, все же не сразу привыкла. Ведь когда я говорю «знатный господин», то это надо понимать не в современном смысле, а в старинном, средневековом. Это был именно «знатный господин» тех далеких времен. Я видела, как он стегал кнутом слуг. Однажды в Шварцвальде нас чуть не опрокинул шофер. Он свалил его ударом кулака, потом бил каблуком по лицу и спокойно мне заявил: «Жаль, что у меня нет с собой револьвера. Этот недотепа мог бы вас убить».
А Комбу по-прежнему не хватало смелости, чтобы сказать:
– Помолчи, пожалуйста.
Ему казалось, что такая болтовня принижала их обоих – ее, потому что она говорила, а его, потому что слушал.
– Я тогда была беременна. Этим частично объясняется его ярость и его жестокость. А ревновал он до такой степени, что даже за месяц до родов, когда никакому мужчине не могло прийти в голову за мной ухаживать, он следил за мной с утра до вечера. Я не имела права выйти одна. Он запирал меня на ключ в квартире. Более того, забирал мою обувь и все платья и прятал их в комнате, ключи от которой были только у него.
Как она не понимает, что зря все это говорит и что делает еще хуже, когда добавляет:
– Мы жили в Париже три года.
Вчера она заявляла, что шесть лет. С кем же прожила она еще три года?
– Посол (кстати сказать, умер в прошлом году) был поздним из самых крупных наших государственных деятелей, ему было уже восемьдесят лет. Он чувствовал ко мне отеческую привязанность, ибо был тридцать лет вдовцом, а детей у него не было.
Он подумал: «Ты лжешь».
Потому что так не могло быть, по крайней мере с ней. Да будь послу хоть девяносто лет или еще больше, она все равно бы не пожалела никаких усилий, чтобы только вынудить его воздать ей должное.
– По вечерам он часто просил меня читать ему вслух. Это было одной из его последних радостей.
Он с трудом сдержался, чтобы не выкрикнуть откровенно и грубо:
– А где находились в это время его руки?
Ибо на этот счет у него не было никаких сомнений. И он страдал от этого.
«Выкладывай поскорее, вываливай, что там у тебя еще осталось, чтобы больше не касаться всех этих мерзостей».
– Из-за этого муж заявил, что здоровье не позволяет мне жить в Париже, и отправил меня на виллу в Ножане. Его характер становился все более трудным. В конце концов у меня не хватило мужества это выносить, и я уехала.
Совсем одна? Как бы не так! Если бы она уехала по собственной воле, сама по себе, то разве можно было поверить, что в таком случае она оставила бы дочь и не взяла ее с собой? Если бы она по своей инициативе потребовала развода, неужели она оказалась бы в том положении, в котором она находится сейчас?
Он даже сжал кулаки от ярости с явным желанием ее ударить, чтобы отомстить сразу за обоих – и за себя, и за мужа, которого тем не менее не переставал ненавидеть.
– Вот тогда-то ты и попала в Швейцарию? – спросил он, с трудом скрывая иронию.