Трое из Коктебеля. Природоведческая повесть - страница 3
– Еще что-нибудь расскажи.
– А что ж тебе рассказать, для сказки велик больно, прошло твое время.
– Расскажи, как мои родители с тобой познакомились, про меня маленького расскажи. Понимаешь, я к тебе, как в детство, вернулся…
– Да уж сказывала все, когда в прошлый раз приезжал.
– Забыл, еще расскажи, – схитрил я.
– Ну, слушай, коли спать не хочется. Илья Петрович и Анна Сергеевна, родители твои, еще молодые были, а ты и вовсе крошка. Отдыхать вы сюда приехали. Вы тогда еще не в Москве, в Ленинграде жили. Отец твой не любил, где шум да народу много, а тут ему поглянулось, решили в поселке остаться, а жить их к себе никто не берет. Да и то сказать, зачем хозяевам беспокойство лишнее с дитем малым брать, когда холостых отдыхающих много. У меня в ту пору как раз двое мужчин уезжали. Пожалела я их и пустила. Месяц прожили да и полюбились друг дружке. Ну, пожили вы и уехали. Провожала я вас, как близких своих, и на следующее лето зазывала. С мамой твоей, как уезжали, всплакнули даже, а на нас глядя, и ты заревел, в меня вцепился. После этого не забывали меня, письма писали, с праздником да с рождением моим поздравляли. На другое лето опять приехали, я для вас место держала, никого не пускала. Вроде родных мне стали, а ты и вовсе привязался. Родители твои, бывало, и в горы, и в кино, и на экскурсии по морю, а ты маленький, куда тебе за ними гоняться, тебе и поесть, и поспать надо вовремя, вот мы и толклись с тобой по дому, по хозяйству, огород поливали, козу пасли, обед варили, одним словом, хозяйствовали. Тогда вы меня и стали звать Бабой Бер.
– А не обижалась, тебе ведь тогда еще сорок было!
– Да что там, – отмахнулась Баба Бер, – плохого в том нет, и обиды на людей не держу. Человеку и прозвище можно сказать ласково, и по имени-отчеству окликнуть так, что за обиду принимается.
– Ну, дальше.
– Вот так-то вы летом приезжали и еще собирались, а тут война началась. Илью Петровича сразу же в армию взяли, а мама твоя в Ленинграде с тобой осталась, сильно бедствовала, растерялась. Оно, ясное дело, трудно ей без привычки было одной, да и голодно. За тебя переживала. Ты и до войны, на мирных харчах, как блеклый стебелечек, был, а тут совсем захирел. Подумала я, подумала да и позвала вас к себе, легче тут было прокормиться. Куры у меня, коза, не смотри, что завалящая, а как-никак на вольных травах каждый день около двух литров молока давала; огородишко, картошка да и всякая зелень своя была. И рыбкой иной раз разживусь, у местных рыбаков на молоко поменяю. Они, бывало, как хамса или ставрида шла, ведрами лавливали. Анна Сергеевна мужу написала: так, мол, и так, зовет Баба Бер в Крым, как присоветуешь? Илья Петрович от Ленинграда неподалеку служил, на день отпросился домой, собрал вас да и отправил. Приехали вы худющие, одни глаза, а уж тебя малым ветром качало. Сюда, домой, мать чемодан волокла, а я тебя на руки взяла, все старалась разговорить, а ты – головенку в сторону и лицо ерошил, и не понять было, то ли улыбнуться, то ли заплакать хочешь.
– Баба Бер, – перебил я ее, – надо говорить морщил лицо, а не ерошил.
– А почему нельзя, если ты ерошил? – предельно аргументированно возразила Баба Бер и продолжала: – А уж какой живой, веселенький да непоседливый раньше был, смеялся, аккурат, как курица квохчет, и всё следом ходил за мной, за палец держался. Ну да ладно. Зажили мы втроем. Под огород с Анной Сергеевной еще землицы прикопали внизу возле колодца. Там гороха и фасоли посадили и тут, возле дома, побольше огурцов и рассады помидорной понатыкали. Мама твоя аттестат за отца получала, деньги то есть, так что на хозяйство деньги были. Мало ли, то на керосин, то на мыло, на спички, на мелочь всякую хозяйскую, да и за свет платили. Ну, худо-бедно жили-таки, не пропадали. Вы, малость, на деревенских то харчах, на вольном воздухе отходить начали, телом прибавились. Чирьи с тебя после морской воды сходить начали. Так вот оно и шло, да вскорости немцы в Крым пришли. Налезли, ну чисто саранча озверелая. Тут, в поселке нашем, одни бабы, старики да ребятня остались. Все по свои норам попрятались. Один был мужчина в селе, сорока годов, Михайла Запаняга, безрукий, с одной рукой еще с Гражданской, так они всё его в старосты приневоливали, а он им напоперек, да чего-то ихнему офицеру обидное высказал, так его сразу же в Черной балке автоматом, говорят, убили и хоронить не велели. Собака его все к нему бегала, выла, пока и ее не убили. Старики наши на третью ночь сговорились и украли труп-то, в чистое обрядили, а зарыть побоялись, да и долго, увидеть могли, так они его в лодку, отплыли подале от берега, груз привязали к ногам и в море спустили, чтобы человека на поругание не выставлять. На следующее утро немцы кинулись, а могилы, известное дело, не было, и виноватых так и не нашли. Жили немцы в конторе да внизу, где раньше общежитие совхозских рабочих было, а харч всякий у баб отымали, считай, всю живность перебили и огороды испакостили. А наш двор не трогали. Некоторые из соседей всякое думали, а всем не расскажешь, почемутак получилось. А было вот как: начали они по дворам да домам шариться и в наш двор двое зашли. Один, вроде ундер, по-нашему малость понимал, а другой, похоже, солдат был. Он в сараюшку пошел, а ундер к дому направился. Обомлела я и думаю, как бы беды не случилось, тебя за шиворот к себе подгребла. Взошел он, посмотрел на тебя, ничего не сказал, а в это время Анна Сергеевна простыла шибко, жар у нее был, и кашляла так, как в пустую бочку поленом колотила. Она за перегородкой сперва тихо лежала, а тут, как на грех, как закашляется, как зайдется… Ундер шагнул туда, и я за ним шмыганула, смотрю, согнулась мать твоя чуть ли не пополам, откашляться не может, задыхается, на щеках от натуги красные пятна пошли. «Кто есть?» – говорит немец. «Дочь, дочь, а это внучек мой, больная она совсем». Немец и спрашивает: «Чахот есть?» Я поначалу не поняла, а потом головой закивала: «Чахотка, – говорю, – скрутила, совсем баба пропадает». – «Муж есть зольдат?» Ну, тут уж я пошла врать, где что взялось. «Какое, – говорю, – солдат, его еще до войны на лесозаготовках деревом придавило до смерти, а дочь вот я на излечение к себе взяла, да видать не судьба, помрет». Смотрю немец задом, задом, да и к выходу. Того, который во дворе промышлял, подозвал, сказал ему что-то, и убрались они и с той поры ни во двор, ни в дом не входили. Даже молоко ни разу не отобрали и кур не трогали, брезговали, значит, опасались. А нам и то ладно. Так и прожили, спасибо, соседи не выдали, знали ведь, что Илья Петрович в армии, а не нашлось черной души, чтобы снаушничать. Как немцев из Крыма погнали, поселок наш как на свет народился, и бабы помолодели, а то все, как старухи, от порога к порогу согнувшись, шмыгали, да и старики плечи расправили, бороды повыставляли, и ребятня повеселела. Легче стало, на конец войны стали надеяться. Илью Петровича вскорости после этого ранило, мама твоя к нему в госпиталь в Москву собралась, гостинцев наших крымских повезла, а ты со мной остался. Я думала, что плакать будешь, за мамкой тянуться, а ты – нет, как с родной бабкой остался, и горюшка тебе мало, что Анна Сергеевна уезжает. Пока матери не было, беда тут с тобой приключилась, с козой вы что-то не поладили, не поделили. Она тебе и поддала под задок. Рог у нее один сломан был, и кончик острый торчал, так она тебя тем кончиком и подковырнула пониже спины. Я в ту пору на родник за свежей водой спустилась, слышу, взревел ты дурным голосом. Меня как ветром сдуло, ведра побросала и домой. Гляжу, ты в кусты захоронился, от козы, значит, спрятался и уже не ревешь, а так-то горько да обидчиво всхлипываешь и за штаны сзади держишься. И уж жалко мне тебя стало махонького до невозможности, кажись, за всю жизнь никого так больше не жалела. Взяла я тебя на руки дрожащего да зареванного, принесла домой, кровь с ранки обмыла, примочку из сока ягодок сладила и завязала.