Труды и дни мистера Норриса. Прощай, Берлин - страница 22



Иногда Артур говорил о своем детстве. Он был болезненным ребенком и никогда не ходил в школу. Единственный сын, он жил вдвоем с вдовой-матерью, в которой души не чаял. Вместе с ней они изучали литературу и искусство; вместе ездили в Париж, Баден-Баден, Рим, вращались только в самом лучшем обществе, перебираясь из Schloss[12] в château,[13] из château во дворец, нежные, очаровательные, умеющие быть благодарными, в состоянии непрерывной нежной заботы друг о друге. Болели они тоже вдвоем и, лежа в комнатах со смежной дверью, просили, чтобы их кровати придвинули к разделяющей комнаты стенке, так, чтобы они могли говорить не напрягая голоса. Рассказывать истории, отпускать забавные, им одним понятные шуточки, – и тем занимать друг друга на всем протяжении утомительных бессонных ночей. Потом, когда дело начинало идти на поправку, их бок о бок катали в креслах по паркам Люцерна.

Эта инвалидная идиллия по самой своей природе не могла длиться долго. Артур непременно должен был вырасти; отправиться в Оксфорд. А мама непременно должна была умереть. До самой последней минуты оберегая его душевный покой, она запрещала слугам слать ему телеграммы: до тех пор, пока она в сознании. Когда наконец они нарушили ее запрет, было уже слишком поздно. Ее хрупкий сын был избавлен – как она того и хотела – от тягостной сцены прощания с умирающей.

После ее смерти здоровье у него резко пошло на поправку, поскольку теперь он мог рассчитывать только на себя самого. Это новое и довольно мучительное положение вещей было существенно облегчено за счет унаследованного им небольшого состояния. Денег у него должно было хватить лет на десять – сообразно стандартам лондонской светской жизни девяностых годов. Истратил он их, однако, меньше чем за два года. «Именно тогда, – сказал Артур, – я впервые постиг значение слова «роскошь». С тех пор, как это ни прискорбно звучит, я был вынужден добавить в свой словарь и другие слова; и слова эти порой звучали весьма неприятно». «Хотел бы я, – сказал он в другой раз самым естественным образом, – чтобы у меня сейчас были деньги. Теперь-то я знаю, что с ними делать». Тогда ему было всего двадцать два, и что с ними делать, он не знал. Они исчезли с поистине волшебной скоростью, канули в лошадиные пасти и в чулочки балерин. Железной хваткой смыкались над ними маслянистые ладони слуг. Они превращались в роскошные костюмы, которые он, разочарованный, через неделю-другую дарил лакею; в восточные безделушки, которые каким-то неведомым образом – когда он приносил их домой – трансформировались в ржавые железные горшки; в пейзажи новоявленного гения-импрессиониста, которые при свете дня на следующее утро оказывались детской мазней. Холеный и остроумный, сорящий деньгами направо и налево, он должен был казаться в своем, достаточно обширном кругу одним из самых перспективных с точки зрения выгодного брака молодых холостяков; но в конечном счете вовсе не девушки, а добрые дедушки, ссужавшие деньги под процент, уловили его в свои сети.

Строгий дядя, к которому пришлось обратиться за помощью, его пусть нехотя, но спас; однако выставил свои условия. Артур должен был остепениться и засесть за подготовку к судейской карьере. «И я с чистой совестью могу сказать: я сделал в этом направлении все, на что был способен. Я даже передать вам не могу, какие это были страдания. Так что пару месяцев спустя я был просто вынужден предпринять определенные шаги». Когда я спросил его, что это были за шаги, он как-то резко потерял к разговору всякий интерес. Я сделал вывод, что он каким-то образом умудрился пустить в ход свои светские связи. «В то время это казалось такой, знаете ли, гнусностью, – загадочно добавил он. – А я был весьма чувствительный молодой человек. Сейчас подобные эксцессы могут вызвать разве что улыбку».