Тур де Франс. Их Италия (сборник) - страница 29



Конечно, есть свежеиспеченные русские иммигранты во Франции, но они встречаются довольно редко. Прямых же потомков представителей «первой волны» все меньше и меньше, поскольку самым «молодым» из них, как правило, за восемьдесят.

Мы в своем путешествии хотели присмотреться к «русской» Франции. Но, присмотревшись, убедились в том, что исчезли последние «белые» беженцы, а их дети и тем более внуки совершенно «офранцузились». Многие из них продолжают говорить на русском языке, но гораздо хуже, чем на французском. В своих манерах, в способе жить, в общении они, конечно, французы. Я довольно хорошо знаю этих людей, поскольку среди них рос. Мой отец и две его сестры уехали с родителями из советской России в 1922 году, уехали сначала в Берлин, а затем, тремя годами спустя, в Париж. Все в круге их близких друзей, да и приятелей были такими же иммигрантами, как и они сами. Тогда, будучи ребенком, я воспринимал их с любопытством – они то и дело говорили на совершенно непонятном мне языке, а когда говорили по-французски, то с заметным акцентом. Лишь гораздо позже я стал понимать, что отличало этих людей от советской и постсоветской эмиграции. Это была их любовь к России. Я никогда не слышал, чтобы они последними словами поносили свою родину, я никогда не видел, чтобы они позволили кому-либо ругать Россию в своем присутствии, наконец, они превосходно говорили по-русски до самой своей смерти и добивались того, чтобы их дети тоже говорили на русском языке.

То, что эмигранты нынешние плохо говорят по-русски, очевидно и понятно: они не аристократы по происхождению, они, в своем подавляющем большинстве, не представители русской интеллигенции, они… ну, как бы это сказать… мещане. Но дело не в том, что они куда хуже владеют своим родным языком, чем та эмиграция, о которой я говорю, они не любят ни свой язык, ни страну, где они родились, и часто – хотя не всегда – делают все, чтобы их дети вообще не умели говорить по-русски.

Возвращаюсь, однако, к тому, о чем я писал. Нам не удалось найти во Франции какое-либо «русское сообщество» – не то, чтобы хоть чем-то напоминающее район Брайтон-бич в Бруклине, или то, которое время от времени собирается в Сан-Франциско, но вообще какое-либо. Хотя…

Была встреча с оркестром балалаечников в Париже – человек тридцать или сорок. Почти все они внуки и внучки той, «первой волны». Почти все они говорят по-русски – кто лучше, кто хуже, но говорят. По сути, на вопрос: «Кем вы себя считаете, русским или французом?» – многие отвечают, что «русским – по душе», некоторые – «русским французом», и это, наверное, довольно точно, однако по сути дела они конечно же французы.

Остались в памяти еще три встречи – и все они с оттенком печали. Первая была с Ниной Владимировной Гейтс, женщиной престарелой, привезенной во Францию родителями, когда она еще была совсем девочкой, всю жизнь прожившей в Ницце и ныне доживающей свой век в доме для престарелых. Говорила она на чистейшем и красивом русском языке, чуть презрительно высказывалась о новой, «советской», эмиграции, «с которой мы не общаемся». Когда я спросил почему, она немного зло хохотнула и в свою очередь спросила:

– А вы американец?

На мой вопрос, почему она так считает, Нина Владимировна ответила:

– Только американец может задать такой прямой и глупый вопрос.

Чем-то она напомнила мне мою тетю, Викторию Александровну, младшую сестру моего отца, – та же резкость, то же презрительно-снисходительное отношение к «советской» эмиграции. Виктория Александровна, или Тото, как звали ее близкие, так и не очень, умерла в возрасте девяноста шести лет, года три тому назад, умерла в полном одиночестве – все ее друзья-приятели, такие же «бывшие» русские, давно ушли из этой жизни. То же можно сказать о Нине Владимировне. Она словно музейный экспонат, или точнее, один из самых последних представителей вымирающего вида. У этих людей нет потомства; вернее, оно есть, но оно родилось и росло в совершенно иных условиях, в других традициях, и оно принципиально отличается от своих родителей.