Твой дом - страница 6



– Читай только дома, – шепнула она, – до завтра можешь оставить у себя.

Вера так же неслышно перебралась на свое место, а Стася, сунув бумаги в парту, принялась опять за сочинение, но вскоре достала несколько верхних потрепанных листов. На первом было написано:

Э п и г р а м м а

на Г. Сафронова.

Стася отодвинула свою тетрадь и с жадностью начала читать эпиграмму:

К Сафронову подхода нет.
Такая важность, сановитость.
Он наш философ и поэт,
Художник, словом, знаменитость.
Всегда один, всегда молчит,
Ни с кем он знаться не желает
И, обтирая краски стен,
О чем-то все соображает.

– Здорово! – громко усмехнулась Стася, забыв, что она на уроке.

Агриппина Федоровна, не отрывая взгляда от окна, сказала:

– Ночка, отложи посторонние дела и займись сочинением. Сверчкова, не мешай Ночке.

– Я не буду больше, Агриппина Федоровна, – чуть слышно пробурчала Вера.

Через минуту она, забыв обо всем на свете, с увлечением писала о пушкинской Татьяне. А Стася, также забыв обо всем на свете, читала листы из дневника Сафронова.


Недописанные строки

Г. Сафронов

После занятия кружка я задержался в литературном кабинете. Сторож, седой ворчливый старик, обошел здание Дворца и, должно быть не заметив света в нашем кабинете, закрыл его на ключ. Я хотел постучать в двери или крикнуть сторожу, но неожиданно меня увлекла возможность переночевать в старом доме.

Я долго писал стихи. Писалось удивительно легко, только заключительные строки последнего четверостишия не давались. Я сердился, нервничал, и от этого получалось еще хуже. Видимо, время близилось уже к полночи, когда я убедился, что так и не закончу стихотворения, и, бросив карандаш, стал ходить по кабинету и думать. Что может быть приятнее этого состояния – ходить и думать, думать обо всем! Во Дворце было непривычно тихо и немного жутко. Я сел в широкое кожаное кресло, в котором обычно сидит Агриппина Федоровна, и стал рассматривать кабинет. Любопытно, что в эту ночь все представлялось мне в каком-то другом свете. Комната казалась особенно большой, мебель необычайно массивной, классики на стене живыми. Я долго смотрел на умное лицо Крылова. Художником было верно передано выражение его спокойных глаз, в самой глубине которых светилась ирония. В линиях полного рта, в обрюзгшей тяжелой челюсти сквозило утомление и какая-то тихая грусть.

Рядом, в такой же раме, висел портрет Пушкина, такой знакомый, будто я каждый день встречался с ним… Я и в самом деле мысленно не разлучаюсь с ним, моим любимым поэтом. Нет, не такой он был в жизни, каким изобразили его здесь. Не сумел художник передать главного, затаенного в этом гении.

Я долго стоял перед портретом Пушкина и все думал о том, буду ли когда-нибудь поэтом, есть ли во мне искра божья. Иногда я уверен в себе, иногда же мне кажется, что я слишком обыкновенный человек для того, чтобы быть инженером душ человеческих. Товарищи мои называют меня сфинксом. Мне это льстит. По правде говоря, все почти странности мои надуманные. Я сфинкс только потому, что хочу быть им, потому что, по-моему, поэт должен быть обязательно необычным.

Я снова начал рассуждать и ходить по комнате. Потом принялся рассматривать портрет Толстого. Такого портрета я нигде еще не встречал. Толстой стоит под деревом, в белой рубашке, заложив руку за пояс, длинные брови полузакрыли глаза, которые все видят. Я очень люблю Толстого, только один Пушкин мне ближе и дороже его.