У беды глаза зелёные… - страница 7
– Я пока уберу всё, да поесть приготовлю, – он почти силой подталкивал меня к задней части дома, откуда до кладбища по тропинке рукой подать.
– Она прямо с краю лежит, прямо на бугорке, сразу увидишь. Памятник там еще стоит со звездочкой, военный комат поставил, – он, наконец, вытолкал меня на тропку, по которой я дошел до погоста.
Вот и памятник с краю, у самой дороги. Но что это? Я никогда не страдал приступами галлюцинации, не курил вонючую афганскую травку, и с психикой у меня всё в порядке. Я протер глаза. Памятников было два. Одинаковые. Сверху звездочки. Я быстро подошел. Так, первый – моя мать, а второй… О, Боже! Тарова Людмила Викторовна, 1963-1981. 7 мая. Фотография! Люськи! Нет! Не-е-т!
Те же родные зеленые глаза, к которым я так долго шел, язвительный исподлобья взгляд – её взгляд! Люська, любимая!
– За что мне это?! За что?! – закричал я, чувствуя, что к голове поднимается огненный шквал. Ноги подкосились, и я, обнимая последнее пристанище самых дорогих для меня женщин, завыл жутким воем волка-одиночки, вырывая зубами траву и корчась в судорогах.
Сколько я пролежал, не помню. Наверное, долго. Услышав звук приближающихся шагов, я с трудом поднял голову и увидел деда, который подходил ко мне, держа в одной руке топор, а в другой – цветастый пакет. Подойдя ко мне, он положил пакет на столик, который стоял возле могил, и стал поднимать меня, с трудом усаживая на лавочку.
Голова моя разрывалась. Негнущимися пальцами я вытащил из кармана джинсовки упаковку со шприцами и, сорвав вакуумный наконечник, всадил иглу в бедро, прямо через штанину. Выдавил содержимое. Сразу полегчало.
Дед Степан сурово пожевал губами, достав из пакета бутылку и два стакана, заговорил:
– Ты прости меня, Геньша! Грешен я перед тобой и перед лебедушками нашими. Не уберег я их. Моя вина!
И он встал передо мной на колени.
«Геньша», – прошумело в голове. Так называл меня только он, иногда мать. Я поднял его, усадил рядом с собой, хрипло приказал:
– Говори!
– Видать много горя ты испытал, вон и виски седые, да морщины прорезались. Только это испытание потяжелее будет. Ты, паря, на числа посмотри, да на годы и вспомни, когда тебя призвали. Седьмого ты ушел в армию, седьмого же, через год мать с Людой в могилу ушли. Крепко они тебя любили, особенно Люська. Чистая была девка и для тебя честь свою блюла строго.
Он замолчал и, открыв бутылку, плеснул в оба стакана. Выпил и продолжил:
– Когда ты уехал, мы к вам убираться пошли после. Я, значится, Люська с матерью да Надька, Серегина мать. Бабы копошатся, посуду моют, полы, а я лавки да столы вытаскиваю. Ты ведь знаешь, я с бабами болтать не очень люблю, лучше с собаками.
А Люська всё молчит, думает о чем-то, только глазищами зелеными сверкает. Потом ушла, а вернулась через час с двумя большими сумками и прямо с порога говорит:
– Мама, – это она Шурке, мамке твоей, – можно я у вас буду жить?
– Оставайся, доченька, – мать твоя ей отвечает, да спокойно так, будто промеж ними всё давно решено. Ну и стали они вдвоем жить. Люська школу закончила и в садик совхозный работать пошла. Утром на работу, вечером – домой, и всё с Шуркой вдвоем. То на огороде ковыряются, то стирают, даже в магазин вместе ходили. Люська тогда волосы под платок спрятала – солдатка! – в голосе деда промелькнули горделивые нотки.
– А от тебя весточки редко приходили. – Дед снова налил себе, выпил и, откашлявшись, спросил меня: