У черты заката - страница 37



Возможность устроиться была – если не куда-нибудь в бюро, то хотя бы продавщицей. Ее взяли бы с распростертыми объятиями – она сразу поняла это по тому фурору, который произвели на вокзале и в отеле ее туфли на итальянском каблучке (такие в то время были новостью даже для столицы), ее дорожный костюм из шотландского твида и мягкий, кремовой кожи чемодан на «молниях». Конечно, ее взяли бы, даже если бы для этого потребовалось уволить без предупреждения какую-нибудь провинциалочку, проработавшую на своем месте не один год. Более того, она могла бы в одну неделю расстроить любую партию и еще через месяц выйти замуж за какого-нибудь сына лавочника или скотовода. Но разве это была бы жизнь?

Она видела, как там развлекалась молодежь. Одноэтажный отель стоял на площади, напротив церкви. Площадь крошечная – сотня шагов в диаметре, середину занимает цветничок, вокруг него тротуар и скамейки. Днем на ней не увидишь ни души, зато с закатом солнца начинается традиционная провинциальная карусель. Молодые люди – местные донжуаны – сидят на скамейках, а мимо них прогуливаются сеньориты на выданье – группками по две, по три. Донжуаны покуривают сигаретки, рассказывают друг другу мужские анекдоты и окидывают сеньорит оценивающими взглядами прожженных сердцеедов; те шепчутся между собой и неестественно громко смеются. В десять часов сеньориты расходятся по родительским домам, а молодые люди заканчивают вечер либо в баре отеля, либо в одном из двух кафе – «Альгам-бра» или «Дос Чинос».

Она терпела все это двое суток, а на третий день с утра отправилась на вокзал и купила обратный билет. Поезд уходил в полночь; в последний вечер своего пребывания в идиллическом городке она надела черный свитер и свои самые узкие брюки и вышла на площадь, усевшись на свободную скамейку, как раз под фонарем. На этот раз карусель пошла обратным ходом: сеньориты, оскорбленные в своих лучших чувствах, демонстративно покинули площадь, а донжуаны весь вечер ходили по кругу и не отрывали глаз от скамейки под фонарем, как солдаты на параде, проходящие мимо трибуны президента Республики. Беба сидела с мечтательным видом, заложив ногу на ногу, и покуривала «Лаки-Страйк».

Вернувшись в Буэнос-Айрес, она уже знала, что никогда не сумеет отказаться от всего того, что давала ей ее профессия, – от известной свободы, от возможности хорошо одеваться, вести столичный образ жизни, иметь поклонников. Веселая и циничная среда художников и скульпторов показалась ей родной, словно она в ней и родилась и выросла. Через шесть месяцев один из ее приятелей по кафе «Аполо», ташист Маранья, познакомил ее со своим другом Джонни Ферраро, сыном фабриканта велосипедов. У Джонни была отдельная холостяцкая квартирка в Палермо, собственный «крайслер» и громадная коллекция джазовых пластинок…

Беба вздохнула и потянула через соломинку свой гренадин, потом достала из сумочки сигареты и зажигалку. Конечно, говорить о невинности не приходится. Чего только не наслышишься за три года работы натурщицей… и чего только не насмотришься. Но почему, почему сейчас она восприняла это именно так? Скажи это ей кто-нибудь другой – она просто дала бы ему по физиономии и забыла бы о нем через полчаса. Но Херардо… Как мог сказать это именно он, Херардо?

Как мог он это сказать, и как может она переживать это таким образом? Кто для нее этот Бюиссонье? Никто! Конечно, он был ей очень симпатичен, симпатичен с первого взгляда. Такой худой и нескладный, с растрепанной светлой шевелюрой, широко расставленными глазами и большим насмешливым ртом. Конечно, она чувствовала к нему доверие. Но после истории с Джонни Ферраро она считала себя достаточно застрахованной от того, чтобы так переживать потерю этого самого доверия. Правда, чем доверие сильнее, тем больнее воспринимается обман. Но, санта Мария, разве у нее были основания питать к Бюиссонье какое-то особое доверие, какие-то особые чувства?..