«У мирного порога моего…» - страница 2
На обратном пути в вагоне нас всего двое – я и пухлый коротышка лет сорока пяти, в куртке поверх клетчатой рубашки. Ему явно хочется заговорить, он периодически искоса поглядывает на меня из-под выгоревших ресниц большими, чуть навыкате глазами. Наконец в Саорже к нам подсаживается высокий черноволосый парень. Коротышка оживленно подпрыгивает и радостно жмет ему руку, когда тот садится рядом. По-видимому, они давно знакомы, и тут такая встреча! Несколько фраз по-французски, затем маленький человечек в клетчатой рубашке переходит на итальянский. Собеседник-француз отвечает, но не слишком бойко. «Lente, lente…»[2] – умоляюще просит он. Коротышка старается всеми силами соблюсти это «lente», хотя он так счастлив, что нашел, с кем поговорить, что периодически убыстряет темп. Я смотрю в окно и с удовольствием ловлю раскатистые, сочные звуки его итальянского. Он говорит, с таким наслаждением артикулируя каждое родное слово, что возникает иллюзия, будто я его вполне понимаю. Уж не коммунист ли он, этот безвестный потомок Цицерона? Как яростно он клеймит Берлускони! Чем тот занимается? – всё женщины да деньги. А еще говорят, что виновата Cosa Nostra, эта мафия… Но чем правительство лучше? А Саркози? О, mamma mia, чем он лучше Берлускони? Все те же интересы, все те же цели… Какие? – спрашиваешь ты. – Какие! Конечно, деньги, только деньги.
– Soldi!.. Soldi!..[3] – выкрикивает он и сладострастно тянет пухлую ладонь к собеседнику. – Только деньги!..
Иногда я перестаю вслушиваться в его слова, иногда улавливаю снова: теперь он ругает продажных журналистов, телевидение, газеты, эти «La Tribuna», «Corrire della Sera», «Le Figaro»…
– Lente… lente, – умоляюще повторяет слушатель, и словесный поток вновь входит в эпические берега, не теряя, однако, своей патетичности – ни в интонации, ни в жестикуляции.
Поезд останавливается. Это Ницца. Пухлый праправнук римского ритора с сожалением энергично жмет руку долговязому товарищу. Тот тоже расстается с ним не без печали – так хорошо обо всем поговорили. Да и мне жаль – я уже привыкла за два часа пути ко всем этим soldi, politica, popolo, bestia, tutti quanti[4]…
Эта поездка – лишь прелюдия к увиденной назавтра Вентимилье. В этом первом итальянском городке у французской границы – теперь, в объединенной Европе, практически незаметной – так же высится над лабиринтом кварталов собор, такие же тесные крутые улочки, что и в Тенде, та же Ройя, но уже не бегущая бурно далеко-далеко внизу, в ложбине ущелья, а тихо и плавно вливающаяся в море, приникшая устьем к его бескрайнему простору, словно жаждущий к чаше. А вверх по течению высятся Альпы, где-то на пути к ним ущелье Саорж, Тенд, а за ним Долина Чудес, с горными озерами, наскальными рисунками, головокружительными перевалами, по которым мне никогда не пройти…
Старая Вентимилья прекрасна в своей простоте. Аскетически суровая кладка из белого камня романского собора Санта-Мария-Ассунта и баптистерия. Тихое мелководье в устье Ройи, где по зеленоватой воде лениво скользят белоснежные лебеди. Слитность лазурного неба, моря, реки, гор. Ментона обширней, фешенебельней, но уже кажется бесконечно узнаваемой – это Тенд, увеличенный в десятки раз, или Вентимилья, внезапно расширившаяся, или растянутая панорама кварталов «старой», итальянской Ниццы. Начинаешь понимать, что вся прелесть вовсе не в узких мощеных улочках, не в архитектуре и охре всех оттенков, покрывающей стены домов и словно спускающей яркое слепящее солнце с неба на землю, а в самой природе – в сочно-зеленом размахе пиний, в кактусах, тянущих прочные стебли-канаты выше заборов, в стволах пальм, покрытых жестким начесом, в скульптурно-безжизненных кипарисах, в пятнисто-прозрачных платанах, в растрепанных, словно хиппи, эвкалиптах, в этом вечно радующем глаз непрестанной сменой оттенков море, в раскаленном, обжигающем солнце, в ослепляющем лазурью небе, в самом воздухе – горячем, пряном и пьянящем…