Убогие атеисты - страница 4
– Да, у меня не реалистичные картины. И не академические рисунки, – соглашается Гот. Рёбра его ладоней в густо-розовой красе. – Я смешиваю кубизм с экспрессионизмом, – объясняет он. – Что касается твоего присутствия, то… Я нуждался в постоянной эмоции, которую испытывал, глядя на тебя. Я срисовывал не твоё тело, а свои чувства, вызванные тобой. Я, скажем так, видел ментальное отражение. И моя картина – это аллегория на эмоцию. Её визуализация.
– Хм. Занятно. И какая же это эмоция? – фыркает Фитоняша.
– А разве не видишь? – ровно уточняет парень с розовыми руками.
Танцовщица ещё раз обращается к плоскому изваянию и, пригнув брови, сверлит его глазами-дрелями.
– Эм… – чешет плечо. – Уставшее высокомерие. Аристократичное заточение. Какая-то безысходность и мольба, скрываемая гордостью, – как-бы читает она, захваченная чем-то, что правдивей зеркала. – Хоть запечатлена и девушка, возникает неприятное ощущение, что это изображение неживой природы. Что перед нами не человек, а вещь, – пугается она. Фитоняшу притягивает акриловый кадр. Она чует, что находит ниточки, ведущие к ней самой. – В то же время сквозит такая природная натуральная пошлость, – облизывает губы. Девчонка, похороненная внутри неё, раздвигает занавески сознания. – И стиль, стиль… – сбивчиво торопится она. – Он схож с моим танцем. Если бы Vogue было можно запечатлеть, то именно так.
– Верно. Твой танец и есть гибрид кубизма и экспрессии, – подхватывает Гот. – Мы воспринимает жизнь одинаково, но по-разному её живём.
– Слушай, а как ты меня назвал? Ну, в смысле картину? – интересуется Фитоняша.
– «Ваза», – не задумываясь, отвечает Гот.
Самопитие
После Фитоняши Гот испытывает воодушевление и творческий подъём. В последней работе он акцентировался на «мёртвости» и поэтому не смог уделить достаточного внимания женской груди, которая сама по себе сюрреалистична и не нуждается в прикрасах, интерпретациях и маскировках.
Два дня Гот проводит около выпуклых покатых гор, под которыми зарыто сердце. Эти горы больше напоминают вулканы. Но наполнены они не лавой – молоком. Горячим, уже вытекающим из млечной поры и обливающим бежевую кожу. Но горы не простые и не золотые, а живые. У них есть рты. На каждой картине Гота есть раскрытый рот. И эти голодные отверстия требовательно тянутся к пище. Груди жадно сосут друг друга. Их жадность животная, дикая, необузданная. Они приподняты, вызывающе стиснуты и буквально разрешаются белой смесью.
Гот не планирует их обнажать, но Чмо всё-таки просачивается в его мастерскую.
– Божечки! Как это мерзко! – зажмуривается он.
Готу остаётся лишь томно вздохнуть:
– Лучше подскажи, как это обозвать: каннибализмом или самопитием? – советуется он.
– Не терзай меня выбором! – умоляет Чмо, но понимает, что должен откупиться за нежеланное проникновение. Бровь Гота неминуемо ползёт вверх, как бы подгоняя его: «Ну?». – «Каннибализм» более понятен и очевиден. А «Самопитие» больно внезапное и слоистое. Жуткое.
– Значит, «Самопитие», – довольно улыбается Гот. – Зрителя нужно удивлять, – умиротворённо бормочет он, хотя зрителей у него не больше двух штук.
Кака
Чмо идёт по следу, который ведёт его к новой форме. К безумному сочетанию. Чмо находится под влиянием футуризма. Он совмещает его с умильными диминутивами. Он щедро сыплет ими в строчки, строченьки, строчушки, строчишки.
– По щёчкам слёзки катятся,