Уходящие из города - страница 7
Схватила за волосы, потом вытащила из комнаты в коридор, туда, поближе к кладовке, где лежала скакалка… Олеська, кажется (ее воспоминания были дерганые, конвульсивные, вспышкообразные; нельзя сказать точно, что было, чего не было, а что ей хотелось, чтоб было), пиналась и вырывалась.
– Мама, мама, не надо! Мама, пожалуйста!
Кажется, Олеська плакала. Кричала и плакала до того, как… мать всегда била по голому телу. Штаны с трусами спускала и била. Когда она била, Олеська не плакала. Ей было стыдно своей голой попы (она же не маленькая, не такая маленькая, чтоб ей вытирали зад; ей не хотелось светить голой попой).
Стыд перекрывал боль в момент удара.
Болеть начинало только после того, как она натягивала трусы.
Олеська забивалась под бабушкину кровать и лежала там. Под кроватью было хорошо. Мама всегда мыла там пол очень тщательно. Она считала, что в доме не должно быть пыли. Нигде.
Пару раз Олеська спрашивала маму, почему отец не выходит на связь – не звонит и не пишет, жив ли он вообще? Но мать только бросила:
– Жив, что ему сделается? Ему просто плевать на тебя. Есть дела поважнее…
Олеська спрашивала, можно ли ему написать или позвонить, особенно это стало важным, когда маме перестали платить зарплату и начались голодные дни, переходившие в голодные месяцы. Но мать говорила:
– Унижаться? Перед тем, кто тебя бросил? Да ни за что! Нужно иметь гордость!
Однажды, когда Олеська, придя домой, стояла перед закрытой дверью, она услышала, как в квартире звонит телефон. Сердце вдруг сорвалось с цепи – взять трубку, скорее, взять трубку, – но она искала и все никак не могла найти ключ от квартиры (наверное, он завалился за подкладку в сумке), а потом не могла попасть в замочную скважину и провернуть ключ – а когда уже влетела в квартиру, сняла трубку – там были только гудки.
Вечером того же дня Олеська рассказала об этом маме.
– Мам, звонок был… похоже, междугород… вдруг это папа?
– Папа? Что?! Он и номер-то этот забыл навсегда! Ему все равно, живые мы или сдохли тут с голоду! Как ты не понимаешь?!
Больше о папе Олеська не говорила.
Но кое-что она знала наверняка. То, что однажды сказала мама бабушке в каком-то обычном, обрывочном разговоре. Олеська была тогда совсем маленькая, но уже достаточно умная, чтобы уметь слышать главное.
– Слабак он и трус. И мухи не обидит. Тьфу на него! Пусть сидит со своей ш-ш…
Интересно, ее, Олеську, обидеть проще, чем муху – или нет?
Она начала краситься в шестом классе. Красилась в подъезде, из-за этого приходилось выходить в школу на десять-пятнадцать минут раньше. Лу, ее лучшая подружка, держала зеркало. Олеська украла у мамы тушь, тени и помаду. Разумеется, факт воровства обнаружился. Тогда Олеська была уже достаточно взрослой, чтоб срывать с нее трусы и хлестать скакалкой – и мать надавала ей пощечин. Из-за проклятого факта взрослости Олеська не стала прятаться под бабушкину кровать, поэтому стояла и смотрела на мать.
У матери в глазах как будто бились, ударяясь о лед, рыбы. Они умирали, им не хватало воздуха. Весной они всплывут кверху брюхом.
Олеська просто смотрела.
Нет. Кажется, все-таки плакала.
Море, забери м-м-м, утащи м-м-м…
Неуклюжая снежинка
Лу никогда не понимала, почему Олеська так сильно ей завидует. Сама Лу считала себя если не несчастнейшим существом в мире, то уж точно достойным жалости. Всегда последняя на уроке физкультуры, беспомощная и неуклюжая.