Унесенные ветром. Том 2 - страница 55



– Мисс Мелли назвал свой мальчик Борегар[5]. Скажет ей, я, Рене, одобряет, и скажет: только Иисус – имя лучше. – Он улыбнулся, но глаза его сверкнули гордостью, когда он произнес имя смельчака – героя Луизианы[6].

– Но есть еще Роберт Эдвард Ли, – заметил Томми. – Хотя я вовсе не собираюсь принижать репутацию старины Борегара, я своего первого сына назову Боб Ли Уилбери.

Рене расхохотался и пожал плечами.

– Я расскажу тебе одна история. Только это чистая правда. И ты сейчас увидит, что креолы думать о наш храбрый Борегар и ваш генерал Ли. В поезде под Новый Орлеан едет человек из Виргиния – солдат генерал Ли, и он встречает креол из войск Борегар. И этот человек из Виргиния – он говорит, говорит, говорит, как генерал Ли делать то и генерал Ли сказать это. А креол – он вежливый, он слушать и морщить лоб, точно хочет вспоминать, а потом улыбаться и говорит: «Генерал Ли?! А, oui![7] Вспомнил! Генерал Ли! Это тот человек, про который генерал Борегар очень хорошо говорит!»

Скарлетт из вежливости посмеялась, хотя ничего в этой истории не поняла – разве лишь то, что креолы, оказывается, такие же воображалы, как обитатели Чарльстона и Саванны. А кроме того, она всегда считала, что сына Эшли следовало назвать по отцу.

Музыканты, попиликав, чтобы настроить инструменты, заиграли «Старик Дэн Таккер», и Томми повернулся к ней.

– Будете танцевать, Скарлетт? Я в партнеры вам, конечно, не гожусь, но Хью или Рене…

– Нет, спасибо, я все еще в трауре по маме, – поспешно сказала Скарлетт. – Я посижу.

Она отыскала глазами Фрэнка Кеннеди, разговаривавшего с миссис Элсинг, и поманила его.

– Я посижу в нише вон там, а вы принесите мне чего-нибудь освежительного, и мы поболтаем, – сказала она Фрэнку, когда три ее собеседника отошли.

Он тотчас помчался выполнять ее просьбу и вскоре вернулся с бокалом вина и тоненьким, как бумага, ломтиком кекса, и Скарлетт, старательно уложив юбки, чтобы скрыть наиболее заметные пятна, уселась в нише в дальнем конце залы. Память об унизительных минутах, пережитых утром у Ретта, отодвинулась на задний план – ее возбуждал вид всех этих людей и звуки музыки, которой она так давно не слыхала. Завтра она снова будет думать о поведении Ретта, о своем унижении и снова будет кипеть от гнева. Завтра она будет прикидывать, удалось ли ей оставить след в раненой, потрясенной душе Фрэнка. Но не сегодня. Сегодня в ней до самых кончиков ногтей бурлила жизнь, все чувства были обострены надеждой, и глаза сверкали.

Она смотрела в большую залу на танцующих из своей ниши и вспоминала, какой красивой показалась ей эта комната, когда она впервые приехала в Атланту во время войны. Тогда паркет был натерт и сверкал, как стекло, а огромная люстра под потолком сотнями крошечных призм ловила и отражала сияние десятков свечей и, словно бриллиант, посылала во все, концы комнаты огненно-красные и синие огни. Со старинных портретов на стенах благородные предки милостиво взирали на гостей, излучая радушие. Мягкие подушки на диванчиках розового дерева так и манили к себе, а на почетном месте, в нише, стояла самая большая софа – та, на которой она сейчас сидела. Она любила сидеть здесь во время балов и вечеринок. Отсюда видна была вся зала и расположенная за ней столовая, где стоял овальный стол красного дерева, за которым могло поместиться человек двадцать, а вдоль стен – двадцать стульев на изящных ножках, массивный буфет и горка, заставленные тяжелым серебром, семисвечными канделябрами, кубками, сосудами для уксуса и масла, графинами и сверкающими рюмками. Она так часто сидела здесь, на софе, в первые годы войны, всегда с каким-нибудь красивым офицером, наслаждаясь звуками скрипки и контрабаса, аккордеона и банджо, перекрывавшими шарканье ног танцоров по навощенному, до блеска натертому паркету.