Усвятские шлемоносцы (сборник) - страница 7



– Врешь! – глухо проговорил бригадир Иван Дронов, неприязненно вперив в Давыдку тяжелый взгляд из-под насунутой фуражки. – Чего мелешь?

Только тут людей словно бы прорвало, все враз зашумели, накинулись на Давыдку, задергали, затеребили мужика:

– Да ты что, кто это тебе сказал?

– Мы ж только оттуда, – напирали бабы. – И никакой войны не было, никто ничего.

– Да кто это тебе вякнул-то?

– Может, враки пустили.

– Потому и ничего… – отбивался Давыдко. – Дуська нынче не вышла, у нее ребенок заболел…

– Какая Дуська? При чем тут какая-то Дуська?

– Дак счетоводка, какая же…

– Ну?!

– Вот и ну… А бухгалтер кладовку проверял, не было его с утра в конторе. А Прохор Иваныч тоже был уехамши. Может, и звонили, дак никого при телефоне-то и не сидело. А война, сказывают, еще с утра началася.

– Да с кем война-то? Ты толком скажи!

– С кем, с кем… – Давыдко картузом вытер на висках грязные подтеки. – С германцем, вот с кем!

– Погоди, погоди! Как это с германцем? – продолжал строго допытывать Иван Дронов. – Какая война с германцем, когда мы с им мир подписали? Не может того быть! И в газете о том сказано. Я сам читал. Ты откуда взял-то? За такие слова, знаешь… Народ мне смущать.

– Поди, кто сболтнул, – снова загалдели бабы, – а он подхватил, нате вам: война! Ни с того, ни с сего.

– Не иначе, брехня какая-то, – обернулся к Касьяну Алешка Махотин, кудлатый, в смоляных кольцах косарь. Перочинным ножичком он машинально продолжал надрезать квадратики и выковыривать кожуру на ореховой тросточке, которую от нечего делать затеял еще в ожидании Давыдки.

– Мир-то мир, а с немцем всякое могет статься, – запальчиво выкрикнул дедушко Селиван. – С германца спрос таковский. Немец, он и бумагу подпишет, да сам же ее и не соблюдёт. Бывало уж так-то, в ту войну, в германскую.

Однако мужики и сами уже нутром почуяли, что посыльный не врал, им только не хотелось в это поверить, потому что от худой этой вести многое, может быть, придется отрывать, бросать и рушить, о чем пока не хотелось и думать, а потому их наскоки на Давыдку выглядели всего лишь неловкой и бессильной попыткой остановить время, обмануть самих себя. Давыдко же, пятясь под их гомонливым натиском, вдруг взъярился, закричал, сипло и с пробившимся визгом в сорванном голосе:

– Да вы чего на меня-то? Чего прете? Стану я врать про такое! Да вон слухайте сами!

Со стороны деревни донесся отдаленный, приглушенный, а потому особенно тревожный своей невнятностью торопливый звон. Разгулявшийся ветер то относил, совсем истончая ослабленные расстоянием звуки, низводя их до томительной тишины, до сверчковой звени собственной крови в висках, то постепенно возвращал и усиливал снова, и тогда становилось слышно, как на селе кто-то без роздыху, одержимо бил, бил, бил, бил по стонливому железу.

Вслушиваясь, Иван Дронов сомкнул губы в неподвижную, омертвелую кривую гримасу и сосредоточенно, уйдя в себя, глядел в какую-то точку под ногами, молчали мужики, теребя подбородки и бороды, помалкивал и Касьян, враз ознобленный случившимся, с тупым отвлекающим интересом уставясь на Алешкины руки, по-прежнему ковырявшие красивую тросточку, обникли плечами, словно бы заострились, стали ниже ростом женщины, склонили свои белые глухо насунутые платки и косынки. И только дети, обступившие Давыдку, ничего не понимая, недоуменно смигивали, переметывались синью распахнутых глаз по лицам взрослых, вдруг сделавшихся, как Давыдко, тоже неузнаваемыми и отчужденными.