В гору на коньках - страница 2



«Потому что потому, все кончается на «у», – зачем-то подумал я, но вместо этого спросил:

– Вас же она может видеть, почему мне нельзя?

– Она мой ребенок, а ты ей никто. Уходи.

Мешки у нее под глазами вздулись, были почти черными. Из-за скорбных, брезгливых складок на щеках лицо казалось слишком длинным. В крашеных рыжих волосах блестела седина.

– Ей хуже?

– Да, – ее рот дернулся, – Уходи. Быстро! Не заставляй повторять.

Она стояла и смотрела на меня в упор – уставшая, но решительная, как разъяренная гусыня. Мама Камиллы. Гусыня. Кстати, ее звали Ирина.

Она повернулась и поплыла вглубь больничного коридора. Черные мужские шлепанцы гулко шаркали по зеленому больничному линолеуму. Ее тень шагала вместе с ней как какой-нибудь стражник. По дороге, я видел, они с постовой медсестрой многозначительно переглянулись. Я решил, что это конец. Конец моей Камилле. Это был и мой конец. Меня вышвырнули, не дав даже проститься.

Помню, как пошел в магазин и купил три бутылки «отвертки». Идти мне было некуда. На улице темнело. Воздух был влажным, температура падала, и мне стало грустно оттого, что осень закончится совсем скоро. Я вернулся под окна регистратуры на больничное крыльцо и пил, усевшись на ступеньки. Тело била странная дрожь. Я заливал ее, придавливал, как гирей. Поднося бутылку ко рту, я иногда промахивался. Оранжевая жидкость текла мне прямо на кроссовки, от них запахло спиртом. Люди ходили мимо меня, я цеплял их глазами. Теперь я был похож на разъяренного гуся. Прохожие молчали. Никто меня не осуждал, но никто и не жалел. А мне бы хотелось. Дрожь немного утихла, я бессмысленно пялился на лежащие на газоне прелые листья.

Я замерз и устал сидеть сам с собой. Решил, что наберу Лизе. Ей не надо было в больницу, но она приехала, и почему-то я не удивился. Я всё пил и спотыкался, она тащила меня в плаще-колокольчике и розовом шарфе куда-то очень далеко, и ее ноги в белых галошах разъезжались по осенней слякоти в разные стороны.

Мы оказались в квартире ее тетки. В тесной прихожей над дверью прибито соломенное чучело с улыбкой серийного убийцы.

– Это домовенок. Не пугайся, – объяснила Лиза.

Было темно. Лиза заходила в одну комнату – включала свет; выходила – выключала. Экономила.

Я помню свои слезы, номер Камиллы, который без конца набирал, Лизу, целующую мои волосы. «Ее больше нет, Ярик, ее больше нет».

Дальше я путался в ее колготках. Какие это были толстые, колючие, растянутые черные колготки! Я никогда таких не видел. Странный крошечный лифчик, мертвенно-желтый, с жесткими косточками был похож на панцирь броненосца. Мое лицо обмякло в Лизиных пальцах с перламутровым маникюром, которыми она затыкала мою пустоту, клала мне их в рот, и я снова плакал. Я целовал их, эти маленькие пальцы, будто имел на это право, будто мы с Лизой давние любовники и между нами была глубокая мягкая нежность.

Наутро я чувствовал такое презрение к себе, такую брезгливость, что даже забыл о Камилле. Лиза невозмутимо жарила яйца на плите Гефест. Они пригорели с боков, покрылись темной коркой с металлическим привкусом. Это были самые невкусные яйца в мире. Она стояла надо мной навязчивая, скучная, смотрела, как я ем, и словно глотала за меня. В то утро я понял, что мне не выбраться.

У меня никогда не было костюма. На свадьбу я одел отвратительный синий трикотажный жилет. Лиза зачем-то нашла точно такой же, да еще надела под него белую рубашку. Мы выглядели будто школьные заучки. А следующим летом родился Лука.