В краю непуганых птиц (сборник) - страница 40



Старик отвернулся, оправился и продолжал.

– Матушка моя, Марья Лукична, хорошая старушка была, краснословая, из Данилова монастыря вышла. Как сказала жена тогда слово, так и не переменила потом. Варя моя неожурима была. А вот есть молодые, не скажу плохие, а… Эх, Михайло, ум не кошелка, не переставишь, моего ума держимся. Много горя видели, всего изведали, а семь молодцов, как семь яблоков, вырастили. Другой раз придешь, наморишься, станет словно и нехорошо. А отдохну – и опять за работу. Да так вот и живу да болтаюсь, все вперед да вперед…

Про Алексея Ивановича я тебе забыл досказать. Через год я снес ему деньги, поблагодарил и не видал его лет десять. И вот раз перед самым светлым Христовым воскресеньем пала погодушка великая. Озеро надулось, посинело, что мертвец. Смотрю, катит ко мне Алексей Иванов, гость дорогой. А на другой день ехать нельзя было: лед разошелся. Пришлось ему у меня праздник гостить. В Великую пятницу я и говорю княгине своей: «Чем гостя кормить будешь? Мошника бы убить, да боюсь, грех в Великую пятницу». – «Ничего, – говорит, – сходи, попытай счастья». Советно мы с ней жили! Перекрестился я и пошел в лес. А снег уж в лесу повышел, талинки показались. Инде тало, инде суметно. Суметы подморозило, гладкие что бумага. Смотрю, большой сумет навален. Стал я его переходить, и вдруг как схватит меня у поясницы, не могу с места сдвинуться. Ну, ничего, справился, пошел по талинкам, как по скатерти.

И слышу, точится мошник. А уж рассветает, заря разгорелась, бор что гарево стоит! Вижу, далеко мошник противу зари, черный да большой, что бурак[8]. Я к нему по сушинкам, да по лежинкам, да по кокорочкам пя-тю-готь, пи-тю-готь[9], чтобы сучья не заряцкали. А он посидит, посидит, да и заточится. Замолчит – и я стою, не шелохнусь, как заточится – я опять пя-тю-готь… С одним покончил, другой недалеко заточился… Да так вот в светлое Христово Воскресенье гостя и накормил…

– Вот как мы в старину жили, – закончил старик. – Любо ли тебе?

И чем глубже и глубже погружался старик в прошлые времена, тем они ему становились милее и милее. Отцы, деды, даниловские подвижники, соловецкие мученики, святые старцы, а в самой седой глубине веков жили славные могучие богáтыри.

– Какие же это богатыри? – спрашиваю я.

– А вот послушай, я тебе про них старинку спою, – отвечал старик.

И, продевая крючком в петли матицы, запел:

Во стольном городе во Киеве,
У ласкова князя у Владимира…

Трудно передать то настроение, которое охватило и унесло меня куда-то, когда я услыхал первый раз былину в этой обстановке: на берегу острова, против сосны, под которой начинал свою жизнь этот сказитель старик; на минуту словно переносишься в какой-то сказочный мир, где по бесконечной чистой равнине едут эти богатыри, едут и едут спокойно, ровно…

И умный хвастает золотой казной,
А безумный хвастает молодой женой.

Старик на минуту остановился. В этих словах он, глава большого семейства, видит какой-то особый смысл.

– Слышишь ты, безумной-то хвастается молодой женой.

И продолжал:

А один молодец не ест, не пьет, да и не кушает,
И белой лебеди он да и не рушает…

Старик долго пел и все-таки не окончил былину.

– А что же сталось с Ильей Муромцем? – спросил мальчик, внимательно слушавший, будущий сказитель.

– Илья Муромец окаменел – за то, что хвалился Киевскую пещеру проехать.

– А Добрыня Никитич?

– Добрынюшка скакал под Киевом через камень, скобой зацепился за него: да тут ему и смерть пришла.