В кресле под яблоней - страница 13
Общественная баня вместе с бывшей прачечной – память о председательстве брата моей бабушки, Михаила Антоновича, – сиротливо сереет на верхушке холма, у подножья которого красный дом защитника отечества. Вот уже три года как жизнь там замерла. Мыться есть где, бани теперь почти у каждого, а в новых домах и ванны с душем. Но люди лишились общения, еженедельного праздника, подзарядки.
Больше всех потерял я. Потолкавшись там часа три, а то и четыре, я выходил из бани с зарядом энергии на полгода. Я выслушивал и банщика Сашу, грустного интеллигентного мужчину, бывшего главного инженера текстильной фабрики в Узбекистане, а теперь еще и начальника лесопилки в нашем колхозе. Выслушивал и пенсионера-геологоразведчика, бурившего скважины на территории всего Таджикистана, родившегося там, тоже в семье геолога, и теперь тоскующего по фруктово-овощному изобилию, по дыням и перчикам, по жаркому солнцу. Выслушивал и строителя Нурекской ГЭС, друга детства Колю, он оставил в Душанбе почку и жену. Именно по его наводке приехали в нашу деревню беженцы из Таджикистана. Выслушивал и колхозного тракториста, и пастуха, и родственников, и просто знакомых. Не было еще такой погоды, таких ветров и бурь, чтобы начисто смести с земли весь этот цепкий деревенский люд. Даже Чернобыль потихоньку перемогают.
Холм, по которому, выйдя из бани, я спускался к дому, казался в сумерках огромной океанской волной, готовой перебросить меня через речку в зарослях вербы и ольхи на другой холм за рекой – то ли грозной волной, катящейся в сумерках навстречу, то ли убегающей и уже недостижимой. Блаженно расслабленный, почти невесомый, я задерживался на мгновенье, взволнованно ощущая себя малой и счастливой каплей этого великого и до поры до времени тихого океана.
Как мало мы знаем и как мало мы значим, даже самые гениальные, на поверхности этой вечно колеблемой и бездонной стихии. Она разбрасывает флотилии наших теорий, прорывает плотины догм. Уходят на дно монументы и мавзолеи, гибнут цивилизации и чудеса света. А человек, заботливо склоняющийся над зерном, растящий скот и думающий только о пропитании и размножении, всегда жив, всегда готов повторить привычный и неизбежный путь от деревни до города. Чтобы снова вернуться к своим полям и стадам, и начать все сначала.
Справа от бани, если стоишь лицом к реке, метров двести по гребню холма, лежит, как громадная мохнатая шапка, зеленый массив. Он зарос кустистой липой и барбарисом, шиповником и сиренью, широкими кустами калины и стройными рябинами. Это Кобан – ударение на первом слоге. Старое польское кладбище. Оно песчаное, насыпное, возможно, и название от глагола «копать». На самой его макушке еще недавно валялись причудливо вздыбленные могучие гранитные плиты – от взорванного в двадцатые годы склепа. Остальная территория была занята памятниками поскромнее, но тоже из гранита – красного, черного. Сейчас остались только из серого замшелого камня.
На большой плите, лежащей сверху, можно было прочитать, по-польски, что упокоились под ней пан Михал Ельский и Клотильда из рода Монюшков. Невольно представляешь себе эту гордую полячку, которая так комфортно разместилась в девятнадцатом веке (1819–1895) и словно по брезгливости не ступила в двадцатый. От всего прожитого и испытанного ею, от нее самой, прекрасного холеного тела, остались только желтые кости.