В пульсации мифа - страница 2
Так и должно быть с ним, с индийским вариантом киноискусства: все краски жизни-яви воспринимались после него обострённо, благодарно. В общем, куда значимее, чем до этого, казались люди, свет и воздух.
Мама в моём детстве изо всех сил стремилась привить мне свой вкус. Если привозили индийский фильм в клуб, я заранее знала, прочитав афишу на щите, прибитом к столбу на автобусной остановке, что сегодня я уж точно пойду в кино: с лёту найдутся денежки. Бывали случаи, что она смотрела фильм в городе без меня, и тогда в свободный от работы день обязательно находила час, чтобы посвятить его пересказу особенной, как всегда, истории, если отнестись к событиям всерьёз. Но по-другому маме и не хотелось всё это расценивать. Иначе и не стала бы она посвящать меня в проживание щемяще трагических обстоятельств чьей-то судьбы, хоть и со счастливым, слава Богу, концом. Я становилась её желанной собеседницей на весь период душевного всплеска. С любопытством наблюдала за её мимикой, жестами, слушала голос, передающий возбуждённые чувствами интонации. В общем, доверчиво нагружалась без меры, всецело поддаваясь её впечатлению. Становилось ясно, что в такие моменты она видит во мне чуть ли не подругу – только сиди и слушай. Индийские фильмы мирили нас больше, чем, к примеру, моя искренняя попытка загладить вину, внушённую за плохое исполнение какого-либо дельца или проступок (плохо ела за обедом, пришла с прогулки позже обычного, неровно застелила покрывало – да мало ли косяков может быть в пять-шесть лет?!). Я усвоила главное: есть в жизни ситуации, которые потрясают маму до глубин, и она не в состоянии унять свои эмоции хотя бы тем, что других вполне утешало: да всё это придумано по одной и той же схеме, иначе говоря – просто… индийское кино. Неправда – если одним словом. За скроенными по индийской традиции фабулами она узнавала жизнь в крайних вариантах судьбы, а настрадавшись вдоволь за других, получала, как ей казалось – по закону высшего, истинного суда, счастливый конец и радовалась, как ребёнок, справедливому завершению чьего-то непомерно жестокого жизненного испытания.
Повзрослев, я быстро заметила все пародийные промахи этого искусства, с его пафосом на котурнах и передозировкой трагизма в судьбе героев. Но сеансу поддавалась без остатка воли и разума: какая-то часть меня предательски усыпляла во мне «румяного критика». Заражаясь слезами героев, рыдала под гипнозом честной или технически отлаженной актёрской игры, добровольно сдавая себя в плен-сеть предлагаемых ловушек. И всё-таки весьма трезво отмечала неизменность самоистязания в мамином выборе. Не осуждала, нет. Но настораживалась… и сочувствовала расставленным ею же флажкам, за которые она так никогда и не вышла. Странная это была верность своему вкусу, блокирующая любую возможность для развития. Вместе с тем так же откровенно обнажалась в ней и потребность в страданиях – чем же ещё объяснить эту болезненную привязанность к плачу навзрыд?! И чем безжалостнее открывалась непритязательность её запросов в искусстве, тем больше я её щадила, создавая для неё все условия высказаться, как она, именно она, всё это видит, почему принимает настолько остро скроенную по одним и тем же лекалам жизнь на экране, да так, что при сочувствии без меры чужому горю отступала её личная тайная боль.
Я давала ей волю выговориться до последнего слова. Хотелось найти причину этой болезненной привязанности к навороту пугающих – своей предельностью – испытаний с нагромождением клеветы, измен, подлости в судьбе достойных, но излишне доверчивых, а потому и беззащитных, хрупких героев, пока наконец однажды эта причина не открылась мне.