Вальпургиева ночь - страница 30



Затем в течение получаса соседний зал уже не радовал слух Флюгбайля перлами остроумия: господа были слишком заняты уничтожением всевозможных яств. Он видел, как младший кельнер под надзором «нотариуса» вкатил никелированный столик с бараньей ногой, которую сквозь прутья решетки лизало пламя спиртовки. Лейб-медик видел, как франт с моноклем умело препарирует ломоть жаркого, ворчливо укоряя приятелей: они-де жалкие обыватели и лишь потому сидят за столом, а не жрут по-собачьи, на четвереньках, что при ярком свете им не хватает на это смелости.

Похоже, этот молодой хлыщ задавал тон во всем, что касалось тонкостей гастрономических наслаждений; он заказывал блюда, сочиненные самой изощренной фантазией: салат из ананаса, запеченного в свином сале, соленую землянику, огурцы с медом – и все это вперемешку, как бог на душу положит, а отрывистая, не терпящая возражений, надменно-снисходительная манера его приказов и суровых поучений вроде: «Р-р-ровно в одиннадцать пор-р-р-рядочному человеку надлежит есть кр-р-р-рутые яйца» или «Свежетопленое сало – живительная влага для внутр-р-р-ренних ор-р-р-рганов» – производила столь уморительное впечатление, что Пингвин не мог порой удержаться от улыбки.

Типично австрийская, неподражаемо безапелляционная манера судить о пустяках с убийственной серьезностью, а о вещах действительно серьезных – свысока, как о хламе школярской образованности, что сейчас демонстрировал франт с моноклем, воскресила в душе лейб-медика кое-какие моменты собственной юности.

И хотя сам он никогда не принимал участия в подобных пирушках, у него, несмотря на все оговорки, возникало подспудное ощущение сопричастности. Ему это было в чем-то близко: кутить как юнкер и при этом оставаться истым австрийским аристократом, быть человеком сведущим, но скрывать свою начитанность под шутовской маской и не выставлять ее напоказ где попало, под стать замороченному зубрежкой гимназисту.

Постепенно застолье принимало характер странной и какой-то комедийной попойки.

Никто никого уже не слушал, каждый жил, так сказать, своей жизнью.

Главный управляющий княжескими имениями доктор Гиацинт Брауншильд (так он, изрядно набравшись, отрекомендовался при очередном появлении кельнера) взобрался на стул и с беспрерывными поклонами произнес панегирик, состоявший в основном из протяжных «э-э-э», «его сиятельству», своему всемилостивейшему благодетелю и кормильцу, а франт с моноклем после каждой фразы навешивал ему орден в виде кольца сигарного дыма.

Тем, что главный управляющий не сверзился со своей трибуны, он был обязан чуткому присмотру «нотариуса», который, подобно легендарному Зигфриду, в шапке-невидимке оберегавшему короля Гунтера, стоял позади оратора и следил, чтобы сила земного притяжения не сыграла с ним злую шутку.

Один из гостей сидел на полу, скрестив, как факир, ноги, сфокусировав взгляд на кончике носа и пытаясь без помощи рук удержать в вертикальном положении пробку от шампанского, которая приплясывала у него на голове; вероятно, в этот момент он воображал себя индийским аскетом.

Другой участник пиршества, рядом с которым еще недавно сидел «факир», размазал по подбородку кремовое пирожное и, глядя в карманное зеркальце, скоблил небритую кожу десертным ножом.

Поодаль молодой человек, одержимый какой-то метафорической идеей, выстроил длинный ряд рюмок с разноцветными ликерами и вслух производил каббалистические расчеты, выясняя, в каком порядке их следует опустошать.