Вальс в четыре руки (сборник) - страница 6



– Нет… не узнаю… это ты сочинил?

– Да… – Этот ответ сам собою сорвался с его губ, а раздумывал он над ним гораздо позже. – …И выходит так, что еще очень давно сочинил…

– Ты или тот человек, о котором… – все не унималась мать, но Сергей поспешно оборвал ее:

– Забудь о нем, – он опять улыбнулся, и щеки его порозовели, – я верю, что ты никогда не знала Маевского. Верю…

Когда Сергей показал этот марш Глиэру, отреагировал тот уже совершенно иначе, нежели чем всегда. Он не восхитился и даже не улыбнулся, но только серьезно положил руку на плечо своего ученика и проговорил:

– Теперь в твоем творчестве наступил совершенно новый этап. Я ждал этого…»



– Ты хочешь, чтобы я разучил этот марш? – спросил я деда, когда он закончил свою историю, но это был риторический вопрос, и дед, не произнося ни слова, лишь торжественно расправил хрестоматию на пюпитре. – Хорошо, я так и сделаю. Обязательно.

– Помни только еще об одном. После того как Прокофьев понял, что этот марш на самом деле принадлежал только ему и никому больше, ему не стало лучше. Конечно, он выздоровел, хандра отступила, но я имею в виду его душевное состояние. Он не почувствовал избавления.

– Нет?

– Нет.

– Почему?

– Да потому, что тотчас же появилось нечто новое, что опять его угнетало. А если бы не так, то и творить не стоило бы.

(Много позже, когда мне суждено было исполнить дедову волю, стать известным композитором и связать свою жизнь с музыкой… когда я уже по разу в месяц давал собственные концерты, я в полной мере ощутил подлинный смысл этих слов, ибо так никогда и не испытал удовлетворения, полного и губительного, от которого уже не хотелось бы двигаться куда-то вперед, – не испытал и благодарю за это Бога!)

– И что это было? – осведомился я.

Дед внезапно смутился:

– Не знаю… вернее, знаю, но расскажу в следующий раз… хватит уже историй на сегодня. Лучше я покажу тебе, как играть марш, а потом наступит твоя очередь…

У меня сохранилась фотография, датированная 2001 годом, на которой я сижу за фортепьяно и играю тот самый прокофьевский марш, а дед, склонясь надо мной, весь обратился в слух; даже рот его невольно открылся от крайнего внимания, а за стеклами очков (мой дед очень редко надевал очки, и, когда я играл марш, как раз и наступал один из таких редких случаев) совсем не видно глаз – мать фотографировала нас против света, стоя возле окна…

…Своей бабушки я никогда не знал – она умерла много лет назад от туберкулеза, и дед не забыл боли этой утраты до конца дней. Как-то раз в конце одной из своих историй он сказал мне, что в молодости был очень талантливым композитором, но ее смерть навсегда унесла с собой этот талант, «превратив его сердце из камертона в бросовый камень, вроде тех, которые убирают с полей». После этого он направился в ванную, и почти целый час из-за плотно закрытой двери слышались его высокие надрывные рыдания, похожие на заливистый детский смех. На следующий день он надел серый дождевой плащ, плотно стянул голову капюшоном – тогда на дворе стоял очень пасмурный ноябрь – и сказал матери, что направляется на местное кладбище, где находилась бабушкина могила. Подойдя чуть позже к окну, я наблюдал, как он под мелко моросящим холодным дождем покупал в цветочной лавке большие красные розы, тщательно отбирая каждую из пластмассового ведрышка и чуть отряхивая листья от капель, прежде чем положить в букет. Плащ блестел от воды, а борода и волосы деда, выбивавшиеся из-под капюшона, промокли насквозь. Мне казалось, что я смотрю на рисунок, почти весь выполненный углем, и лишь в центре пылает акварельный костер, конвульсируя кровавыми красками жизни.