Великая армия Наполеона в Бородинском сражении - страница 48



. Но общее мнение, в том числе даже такого убежденного сторонника «скифской тактики», как Барклай-де-Толли, было продолжать сражение. Весть о Бородине как о победе восприняли в Москве и Петербурге[294], об этом было объявлено и с церковных амвонов.

Последовавшие за этим трагические события – отступление к Можайску, затем к Москве, оставление ее без боя и страшный пожар второй столицы – заставили современников отнестись к Бородинской битве как к неудаче. Многие в правительственных кругах, и прежде всего Александр I и Ростопчин, были склонны винить Кутузова, который ввел их в заблуждение, «присвоив себе победу». Позже, в 1813 г., когда неприятель был уже изгнан из России, значение Бородинского боя предстало широким общественным кругам уже в новом свете. В вышедшей в том же году в Москве анонимной книжке «Русские и Наполеон Бонапарт» говорилось о Бородине так: «Можно поздравить с победой не только знаменитое российское воинство, но и весь человеческий род. На Бородинском поле погребены дерзость, мнимая непобедимость, гордость и могущество избалованного счастливца»[295]. Из этого сложного комплекса чувств, вызванных мощным духовным подъемом, своего рода космологическим озарением национального бытия, сменой настроений и суждений о сражении в течение непосредственной борьбы с Наполеоном, и вырос удивительный феномен русской памяти о победе на Бородинском поле.

Тесным образом с этой начальной историей «русского Бородина» связан и вопрос о том, как воспринимали Наполеона и его «общеевропейскую» армию русские современники. Скажем сразу, что почти все они отдавали себе отчет в силе и могуществе Наполеона и его войск. В сентябре 1812 г. в письме великой княгине Екатерине Павловне Александр I писал, что ему приходится иметь дело с «адским противником, в котором самое ужасное злодейство соединено с выдающимся талантом»[296]. «Кто не жил во время Наполеона, – скажет позже А. И. Михайловский-Данилевский, – тот не может вообразить себе степени его нравственного могущества, действовавшего на умы современников. Имя его было известно каждому и заключало в себе какое-то безотчетное понятие о силе без всяких границ»[297].

Немало русских помещиков всерьез опасались возможности освобождения крепостных этим «французским Пугачевым». Проснувшееся патриотическое одушевление народных масс вызывало сильное недоверие со стороны правящих классов, которые во что бы то ни стало стремились не допустить какого-либо идейного воздействия наполеоновской пропаганды на простонародье[298]. Широкий арсенал средств, пущенных в дело русским правительством, должен был закрепить в сознании масс представление о Наполеоне как о «изверге», «хищнике», «сыне сатаны и антихристе» и т. д. Нередко пропаганда отождествляла Наполеона и Францию, Наполеона и Европу, перенося ненависть к захватчикам на всех французов и европейцев[299]. Заносчивость, эгоизм французов стали постоянными темами в литературе того времени.

Конечно, откровенная франкофобия, присутствовавшая в писаниях А. С. Шишкова, Ф. В. Ростопчина и, до некоторой степени, С. Н. Глинки, не стала повсеместным явлением. Многие из тех русских офицеров, которые оказались на Бородинском поле и позже стали первыми историками сражения, воспринимали «европейскую армию» и Наполеона в тираноборческом духе, духе борьбы свободы против деспотизма. Но и они, пытаясь избавиться от гипноза наполеоновской военной славы, усиленно убеждали себя в сомнительности его полководческих дарований