Великий раскол - страница 37



– Ах, матыньки! – ахнуло это что-то за тафтой – и спряталось.

Гетману весь день потом мерещились эти глаза и слышалось это «ах, матыньки». Мерещилось и на другой день, и на третий, несмотря на то что дела у него было по горло, так что, наконец, Желябужский, состоявший в приставах при украинских гостях, заметил задумчивость гетмана и спросил о ее причинах. Они были наедине.

– Надумал я бить челом великому государю – только б кто мое челобитье государю донес? – нерешительно отвечал Брюховецкий, не глядя в глаза своему собеседнику.

– А о чем твое челобитье? – спросил Желябужский.

– Пожаловал бы меня великий государь – велел жениться на московской девке… пожаловал бы государь – не отпускал меня не женя, – отвечал гетман потупясь.

У Желябужского дрогнули углы губ, и голубые глаза его прищурились, чтобы скрыть ненужный и излишний блеск.

– А есть ли у тебя на примете невеста? – спросил он.

Гетман вскинул на него глазами, хотел было отвечать, но как бы не решался, потому что в это время у него так и пропело в ушах: «Ах, матыньки!»

– Так нет на примете? – переспросил пристав.

– На примете у меня невесты нет, – отвечал, наконец, застенчивый жених, глядя в окно.

– А какую невесту тебе надобно: девку или вдову?

– На вдове у меня мысли нет жениться… Пожаловал бы меня великий государь – указал, где жениться на девке.

Гетман замолчал. Ему, по-видимому, хотелось что-то высказать, но не хватило решительности, а Желябужский упорно молчал.

– Видел я одну – не знаю девка, не знаю мужняя жена, – когда выходил намедни из дворца, – начал наконец Брюховецкий. – Из кареты глядела…

– А! Занавесь – лазоревая тафта? – спросил пристав.

– Лазоревая.

– Знаю. То ехала сенная царицына девка, князя Димитрия Алексеича Долгорукова дочка… Глазаста гораздо?

– Точно, глазаста.

– Так она. Что ж! Девка хорошая и роду честного. Али приглянулась? – улыбнулся хитрый москаль.

– Приглянулась… лицом бела и румяна, – говорил гетман застенчиво.

– Что ж, доложусь великому государю: попытка не пытка, а спрос не кнут.

«Эка! – подумал гетман. – И пословицы-то у них, москалей, страшные какие – кнут да пытка».

– А женясь, – продолжал он вслух, – стану я бить челом великому государю, чтоб пожаловал меня на прокормление вечными вотчинами поближе к Московскому государству, чтоб тут жене моей жить, и по смерти бы моей эти вотчины жене и детям моим были прочны.

Желябужский обещал доложить.

– А ты почем знаешь, что то была Долгорукова дочка? – спросил гетман.

– А наверху у царицы сказывали: испужалась, говорит.

– А чего нас пужаться? (Брюховецкий старался подлаживаться под московскую речь.)

– Уж такое ихнее девичье дело: коли девка испужалась добра молодца, ахнула – это знак, что он ей приглянулся: вот схватит-де да унесет, – улыбался пристав.

Гетману, видимо, нравились эти слова, и он с удовольствием крутил свой черный ус, сожалея только, что в нем пробивалась проклятая седина.

Но у Желябужского в уме было еще и другое. Он не знал только, как приступить к тому, зачем пришел и о чем хотел выпытать у Брюховецкого. Дело в том, что сегодня утром в малороссийский приказ привели одного человека, взятого караульными стрельцами в то самое время, когда он старался тайком уйти из посольского двора, где помещался гетман со своею огромною свитою. В то время в Москве из политической предосторожности наистрожайше было соблюдаемо, чтобы в бытность послов или других иноземных гостей на Москве никто из москвичей не ходил на посольский двор, кроме приставленных к тому приставов. Это делалось, конечно, из ложного страха, что эти посетители могут выболтать иноземцам какие-нибудь государственные тайны, или же, скорее, нагородить всякого вздору, или, в свою очередь, могут наслушаться от иноземцев какого-нибудь «дурна», а то и будут подкуплены ими для каких-либо интриг и всякой «неподобной вещи». Для этого в наказах приставам весьма пространно объяснялось, как они должны были вести себя с иноземцами, что делать, что отвечать на все их вопросы. И Желябужскому вменено было, между прочим, в обязанность: