Вещая моя печаль. Избранная проза - страница 14



Сколько ночей пролежала она с открытыми глазами? Зимой и летом она наизусть знала всё: когда соседка Валя затопляет печь; чей в неурочный час взревел трактор; куда может спешить бригадир; отчего смеются проходящие под окнами доярки; чья брешет на другом конце деревни собака; чей петух пробил зарю – и снова в окошко ползёт рассвет, а потом тьма гасит свет, и жмётся к земле всё живое, и день за днём так. Подчас ей думалось, что существует без всякого излишка жизни, опечаленно-бессознательно, ночью одно сердце сберегает силы; утром надо затоплять печь, и если сердце перестанет толкать кровь, и полена не поднять.

Юрик медленно поднимался по служебной лестнице. Там, где выскочки в прыжке одолевали две ступеньки, он долго топтался по инерции самодействующего разума, но когда решался сделать шаг, шаг получался твёрдым и надёжным.

Анна Сергеевна незаметно приобретает ветхость отживающего мира. Домишко её немного скособочилось, нижние венцы пошли в землю, картошки последний год садит ровно ведро. Погреб давно обвалился. Из-под одного из углов избы стал медленно выезжать закладной камень. Анна Сергеевна тыкала батогом землю под стеной и углом, вздыхала: уходит из избы тепло, уходит жизнь, подступает могильный холод. Плакать она давно разучилась. Если бы камень пополз обратно под стену, она согласилась бы ничего не знать и не слышать, даже жить без всякой надежды в вожделении тщетного ума своего.

Коль избе и той не надо стало опоры, значит, весь смысл жизни потерялся. Ничто ей была жизнь, ничто сын; глаза с удивлённой любовью смотрят на фотокарточку, и непонятная сила велит забыть всё на свете – чей такой ладный парень смотрит на неё? Мучительно вспоминала, что бы она сказала незнакомому парню, но за эти годы так много хотела сказать, что всё смешалось в памяти. Перед фотокарточкой все слова были тщетны, были одни эмоции. Скорее всего, это был геолог, зашёл попить чайку и оставил на память своё фото.

Семена на посадку ей даёт Дуся Ягодкина. Она же принесёт корзину ягод с болота, рыжиками не поскупится. Хочется Анне Сергеевне самой побывать на болоте, а Дуся отговорит: «А чего болото? На нет исходит. Грусть одна. Вода да вороний грай населяют дали».

И много на селе появилось таких домов, таких хозяев печальных, как Анна Сергеевна. Куда подевалась сытость в желудке и семейное счастье в душе? Соберутся селяне ближе к магазину, одни речи, одни рассуждения: «А вот раньше…» – «До Бориска Ельцина или до Мишки-комбайнёра? Вот и говори конкретно, то: раньше, раньше» – «А вот Фёдор Фёдорович… Кабы Брежнев ещё пожил… Хвати Америку…» – «Уехали наши ребята, да и правильно. Что вот сейчас, кому мы нужны, государству? Живём по талончикам, лапу сосём, а в городах…» – «Отстань! И в городах одним цветом: очереди, талоны, грабёж, скоро в Москве метро остановят. Говорят, американцам кланяться в Кремле станут, ну как в войну, американцы тоже люди, помогут своей демократией. Кабы не разъехались свои, упёрлись лаптями, разве так бы жили? Анна, твой Юрка при Мишке высоко взлетел, Бориско его в Москву не зовёт?» И любо Анне Сергеевне, и обидно: знает народ, что забыл сын мать, а телефонная связь – собака лает, ветер носит. Писем от Юрика нет, открыток поздравительных тоже, телефонная связь прекратилась – упали столбы, ставить стало некому, и незачем. Застывший взор Анны Сергеевны умоляюще пробежится по лицам сельчан. «Пока я не сумасшедшая и не без глаз», – медленно, с обидными нотками в голосе молвит она. «Да ты что? – забасит бывший агроном, белотелый Кадушкин. – Кто тебя чем упрекает? Нынче все в одном стремени». Повеселеет Анна Сергеевна, скажет: «Всё, говорит по телефону, снится мне деревня. Должно быть, жалеет, что в город подался. Жалей не жалей, река вспять не побежит».