Визитка. История одной опечатки - страница 2
Пили, как правило, дешевый портвейн, говорили об искусстве, скатываясь, всякий раз по закону синусоиды на более приземленные темы анекдотов и смешных житейских историй. Иногда, отдавая дань глупой моде, курили марихуану. Все это вертелось по орбите, центром которой была Катя. Желая доставить ей удовольствие, и зная, как это сделать, кто-то всякий раз начинал восхищаться ее работами, зачастую, по-мнению Сыча, перебарщивая в пьяном рвении. Катя плыла от похвалы и вина счастливым румянцем, смеялась, но когда все расходились, вдруг начинала рыдать на Колькиной груди, сетуя, что все они врут, что она бездарна, жизнь у нее пустая, и Сыч скоро ее разлюбит! Колька утешал жену, баюкал в объятиях, находил, чтобы поцеловать потекшие тушью глаза, но в какой-то момент мелькнула у него холодная раздражительная мысль, что, может, так оно и есть. Надо Кате успокоиться, заняться домом, семьей, подумать о ребенке, в конце концов, и забыть своих жар-птиц.
А потом, – как гром среди ясного неба, – Сыч, всегда гордящийся, что никакая женщина, кроме жены, ему теперь не нужна, обнаружил у себя признаки гадкой болезни. Анализы все подтвердили. Он ехал домой с мыслями расправы, проговаривая про себя допрос с пристрастием, но Катя не стала запираться, и призналась легко и просто, что да, у нее был другой мужчина.
Этот день крушения мира запомнился Сычу на всю жизнь. Но не стройной, хронологичной картиной, а кусками, которые потемневший от безумия мозг удержал в памяти. Ясно запечатлелась в ней тяжелая бронзовая пепельница в виде пузатой ладьи, и следом лучистая дыра в кинескопе их старенького телевизора. Запомнился стул, бросающийся на стену, чтобы разлететься, треск раздираемой Катиной картины, почти готовой, и красный пунктир крови на полу с рассеченной руки, которой Сыч пытался добыть запершуюся на кухне жену через толстое рифленое стекло. Катя тоже запомнилась. Бледным пятном лица, мелькающим то там, то тут; визгом, и один раз – острыми коготками на шее и щеках, когда Сыч рвал ее очередную птаху. Потом был черный провал, зуммер в темноте, и следующий эпизод – они сидят посреди разгромленной квартиры, обнимаются и рыдают.
Сыч никогда не был ревнивцем, но порой, еще в священное безоблачное время думал, что будет, если эта женщина, ЕГО женщина изменит ему? Это было настолько невозможно, что, казалось, жизнь тут же закончится. И вот случилось! Да еще вкупе с мерзкой болезнью! Теперь, обнимая жену, Сыч любил ее и ненавидел, ненавидел и любил! Хотел уйти и все же не смог, не ушел, начал перемогать эту ненависть, липкую тяжелую. Да только как раньше уже не стало, да и не могло уже стать.
Естественно, чуть погодя, был учинен более обстоятельный и спокойный допрос, но Катя категорически, вплоть до нового скандала, отказалась назвать имя сволочи.
– Зачем тебе это? Все равно ты ему ничего не сможешь сделать! – сказала она Кольке. Сыч обиженно надулся.
– Еще как сделаю! До конца жизни будет ходить и спотыкаться!
– Нет, любимый! Забудь про это. Олень не ест волка!
– Что-оо? – выпучил глаза Колька. – Это я, получается, у тебя олень?
– Нет-нет! – испуганно начала извиняться Катя. – Я имела в виду, что вы совершенно разные!
Чуть позже Сыч, руководствуясь личной неприязнью, наметил себе в жертву некоего Олежека, плотоядный взгляд которого на жену неоднократно перехватывал, и решил действовать. Зная, что все недоказуемо и глупо, путем многоходовых хитрых расспросов узнал его адрес и дождался во дворе. В итоге произошла тупая, сопящая потасовка, в ходе которой Сыч потерпел унизительное поражение. Но куда обидней разбитого носа была реакция жены, когда та узнала о «битве при детских качелях». Катя весь вечер кричала, коря Сыча за «идиотский поступок». Изображала оскорбление, но то было торжествующее оскорбление, радостная обида, снимающая с нее чувство вины.