Влюбленный пленник - страница 33




Но почему голос ручья ночью стал вдруг таким громким, даже раздражающим? Может, холмы и хоры приблизились к воде, а никто этого и не заметил? Я, скорее, предполагаю, что у певцов устали голоса или они сами слушали голос водного потока, потому что он завораживал их, а может, наоборот, воспринимался, как неприятный шум.

Когда я пытаюсь донести до вас свои воспоминания, мне нужно призвать на помощь два образа. Первый – это белые облака. Все, чему я был свидетелем в Иордании и Ливане, окутано плотными-плотными облаками, которые до сих пор нависают надо мной. Мне кажется, я их прорываю, когда иду вслепую, стараясь отыскать что-то зримое, но не знаю, что именно. Оно должно явиться мне во всей своей свежести, каким предстало передо мной впервые, был ли я действующим лицом или только свидетелем; например, четыре ладони, постукивающие по дереву, выбивающие все более веселый ритм на досках гроба, и вот туман отступает. Стремительно или медленно, как поднимается театральный занавес, всё, что было связано с этими ладонями, проступает со всей четкостью того первого раза, когда я это увидел. Я различаю каждый волосок черных усов, белые зубы, улыбку, которая сначала тает, а потом становится еще шире.

Второй образ – это огромный упаковочный ящик. В нем только стружки и опилки, мои руки роются в этих опилках, я почти отчаялся при мысли, что там ничего больше и нет, хотя знаю, что эти опилки нужны, чтобы защищать от повреждения ценные вещи. Наконец, рука нащупывает какой-то твердый предмет, пальцы узнают голову фавна, значит, это ручка серебряной чаши, которую стружки и опилки одновременно и защищают, и скрывают, оберегают: мне пришлось долго рыться в этом бездонном ящике, чтобы эта чаша явилась мне. Чаша – одно из палестинских впечатлений, потерянных, как мне казалось, в опилках или облаках, но оно сохранилось в своей утренней свежести, словно кто-то – может, мой издатель? – тщательно упаковал его, сберег, чтобы я мог описать вам его таким, каким оно было.

Поэтому я и хочу написать: грозовые тучи весьма питательны.


Как бы то ни было, мое удивление означает вот что: «Если они обладают способностью различать то, что, как мне казалось, различить могу я один, я должен скрывать свои чувства, ведь порой они меня шокируют. Скрывать не из вежливости, а из осторожности». Несмотря на искренние лица, жесты, поступки, несмотря на их открытость, я довольно быстро понял, что сам удивляю не меньше, чем удивляют меня, а может, и еще больше. Если столько вещей существуют лишь для того, чтобы их увидеть, только увидеть – и всё, ни одно слово не сможет их описать. Фрагмент руки на фрагменте ветки, глаз, которых не видел их, но видел меня. Каждый знал, что я знаю: за мной наблюдают.

«Они притворялись друзьями, товарищами? Меня можно увидеть или я прозрачен? А может, меня видят именно потому, что я прозрачен?

Конечно, прозрачен, потому что меня можно увидеть как видят камень или мох, но не как одного из них. Мне казалось, мне есть, что скрывать, у них был взгляд охотника: недоверчивый и понимающий.

Если мужчина не палестинец, он не слишком много сделает для Палестины: он может отказаться от нее, уехать в какое-нибудь спокойное место, например, в Бургундию, в Дижон. Фидаин должен победить, умереть или предать». Это первая истина, которую он должен осознать. Единственный еврей, бывший израильтянин является одним из руководителей Организации Освобождения Палестины, Илан Галеви. ООП и палестинцы его не опасаются, потому что он окончательно порвал с сионизмом.