Вне рубежей - страница 3



– Вы бы спросили сначала, а потом закуривали.

– То, что не запрещено, разрешено, уважаемый.

Григорий Федорович не стерпел. Развернувшись, вынес часть торса в проход и начал звонко бить себя кулаком в грудь, отчего очки начали слегка подпрыгивать.

– Стенокардия у меня. Сте-но-кар-ди-я! Убить меня хотите?!

Но. Было уже рано. Поляки, принявшиеся за разрешенные алкогольные литры на взлете, заинтересовались «бóльним». По всей видимости, это были туристы-пролетарии, и никаких подрывных идей в предложении «Пан, рюмочку на здоровье» не содержалось. В те достопочти-мые застойные годы соцлагерь поголовно шпрехал на русском, и доктора-собеседники стали потихоньку подтягиваться со всего салона.

Избранная же по жизни стезя – а в финчасти Григорий Федорович служил лишь в связи с преклонным возрастом – вынуждала блюсти незыблемые правила, в частности:

А. Никогда и ни при каких обстоятельствах не привлекай внимания.

Б. В контакт с иностранцами не вступай без наличия на то служебной необходимости.

Григорий Федорович слегка струхнул, а потом уже и испугался не на шутку. Кабы летел один, то обошлось бы. А тут вдвоем, да еще с еврейско-партийной фамилией, и все на виду. Сидели-то мы с ним через проход, но я на ряд сзади. Тем временем жуткие думы посетили Григория Федоровича. Ковер в дубовом кабинете, а потом партсобрания с обвинениями, да с выговорами, а то и из партии вон, и уже в самом-самом финале – на улицу, в стрелки ВОХРы[2] на сто рэ. Очень печальная картина вырисовывалась, кабы я стукнул.

Мешать потоку ужасных мыслей в голове Григория Федоровича не хотелось, и поэтому пришлось притвориться спящим. Тем временем возле «бóльниго» продолжали собираться туристы, общение оживилось, были слышны бульки и начал прорываться знакомый мотивчик: «Вечтелей о глоште… рунэк и рождэс… А на нашей бойнэ слаштэн добри…» Но внезапно что-то оборвалось в этой идиллии и раздались беспокойные возгласы вперемешку с «матка Боска». Я открыл глаза и увидел в проходе широкую спину Григория Федоровича с поднятым над головой портфелем. Все это быстро удалялось по направлению к пилотской кабине. Количественные изменения обрастали качественными. Рядом с пилотской был туалет, и, возможно, «бóльний» направил свои стопы туда. Хотя, судя по прыти и целеустремленности, я ошибался. Стюардесса попыталась преградить путь к пилотам с помощью пышной груди, но Григорию Федоровичу было не до нее. Он пер как атакующий бык, как взбешенный кабан. Он спасался. Откуда-то спереди, от наших значимых выездных, донесся, а скорее, жахнул высокий женский голос, переходящий на визг:

– Террористы! У него бомба!

Что тут началось! По всем канонам отечественной драматургии засим следовала немая сцена. Но случившемуся суждено было произойти не на исконно-русской, а на международной арене. Слегка пораженные алкоголем пшеки восприняли крик как руководство к действию – призыв к оружию. Оборонять-то было кого: дети, жены, подруги, друзья, а также визжащие побратимы из родного соцлагеря. Коварный враг, до сей поры бесцеремонно пользовавшийся их добротой и заботой, уже назывался вполне понятным даже на русском словом «курва» вместе с сопутствующим набором малопонятных выражений, но с ярко выраженным эмоциональным окрасом.

Очки Григория Федоровича блистали, морда бычилась и краснела. На то причины были довольно веские: дверь к пилотам заперта, по проходу надвигался всесме-тающий вал ненависти и презрения из Польши, выход на улицу на высоте девять тысяч метров был перекрыт как перепуганными, но грозными сиськами стюардессы, так и надежными запорами советских авиастроителей.