Волки и медведи - страница 34



– Я понял, понял. Ты сколько угодно можешь болтать о таких вещах, откуда они и зачем, но ни черта не умеешь ими пользоваться.

В виде ответа Фиговидец погрузился в замеры, расчёты и зарисовки. Иван Иванович быстро заскучал и исчез.

– Много будет дела у Военно-топографического депо, – ободрил фарисей Грёму. – Всё фиксируйте: характер местности, вода, почва, погода, дороги и выбор места для новых, более удобных дорог, населённые пункты и количество дворов в населённых пунктах… Кстати, ты иди избы сосчитай.

– Включая сгоревшие?

– Включая, но отдельной строкой. Вы мне можете объяснить, почему с – как мы сейчас достоверно определили – юга дует такой пронзительный северо-восточный ветер?

– Фигушка, – сказал Муха, – тетрадку разверни.

– Это детали.

– Не в деталях счастье, – зевнул я.

Фиговидец мазнул по мне взглядом и мельком, невнимательно спросил:

– Да? А тебе что нужно для счастья?

– Крепкий, здоровый и продолжительный сон.

– Ну этот в своём репертуаре, – сказал Муха. – Хорош глазами хлопать! Все палочку втыкают, а он спит стоя!

Я полез в карман за египетскими. Бедный и жалкий зимний день гас, не разгоревшись, и полуденное солнце торопливо примеривалось завалиться за наползавший край низких облаков, а потом – бочком, бочком – и за край горизонта. Появившиеся с той же стороны, что и тучи, тёмные фигурки выглядели и двигались как ожившие кули с мукой. Правофланговый куль вскоре превратился в Сысойку, шагавшего к нам о бок поскуливающего бабьего отряда. Бабы рухнули на колени. Староста ограничился тем, что скособочился и покрепче прижал к груди шапку.

– Что такое? – спросил Грёма.

– Этта, бабы выть сейчас будут.

– Зачем?

– А-а-а-а-а, не погуби, милостивец, – дружно грянули бабы.

– Этта, оброк непосильный.

– А ты чем думал, когда соглашался?

– Не я думал, всем обчеством.

– Соборно?

Сысойка только моргал и без спешки кланялся.

– И что не так с коллективным разумом? – спросил я.

Вид у баб был такой, будто после пожара двухдневной давности они и не подумали хотя бы обтереть лицо снегом. На пожар наложилась тризна, на тризну – похмелье. В их хоровом вое грубые, густые голоса держались фоном, рокотали ещё далёким поездом, а вёл тонкий дребезжащий голос, вслушиваться в который было невозможно, а не вслушиваться – свыше сил. В нём замирал и вновь всхлипывал плач покорных полей, безымянных могил, богооставленных мест, безумной надежды.

– Нет мне о-о-отдыха лучше смерти!

– Народ дурной, – сказал Сысойка, – баря добрые.

Голос тонким огоньком пробирался между плотью и кожей, источал ужасную отраву печали, пропитывал до костей. Он просил милосердия, а взывал к убийству.

– А вот и нет, – сказал Фиговидец с непонятной интонацией. – Баря злые-презлые. Баря из вас, сквернавцев, этот оброк вместе с душой выбьют – а нет души, так и кишки сгодятся. Ты нас, старинушко, и впрямь за идиотов держишь?

– Мы не баря, – сказал Грёма в свой черёд. – Это для вашей же пользы. Пойми, староста, сословные интересы меркнут перед величием общенациональных задач.

– С каких это пор вы на Охте стали нацией? – спросил Муха.

– Бывает, – сказал я.

– Как ты думаешь, – спросил Фиговидец попозже, – где они берут спиртное?

– Сами гонят.

– Посредством чего?

– Ну не гонят, так брагу какую-нибудь бодяжат. На рожи полюбуйся.

Мы стояли лагерем за околицей, откуда казалось, что деревня оживает только для пожара или пьяного буйства. Должны же они были чем-то заниматься, как-то функционировать, добывать пропитание себе и животным, если здесь были животные кроме собак, чьи безумные от побоев и ярости голоса хрипло били сквозь щели заборов в ответ на удар палкой, которым каждый проходящий считал нужным наградить забор соседа.