Волки купаются в Волге - страница 2
Дома под занавес праздника пришел мой школьный друг кантор Гриша, обкурившийся анаши. Дерябина сразу стала язвить, вести себя вызывающе, в том смысле, что кантор еврей, ха-ха! Кантор, разобиженный, ушел. Подружка заснула в бабушкиной комнате на раскладушке.
Ирина не сразу переселилась ко мне. Она приехала учиться из Воронежа, жила в студенческом общежитии. Как-то сидел я один дома, пил темное пиво. Так меня пиво раззадорило, что я в час ночи ринулся в общежитие. Продолжительная дорога не ослабила моего порыва.
Естественно, уже не пускали. Но общежитие занимало только часть многоподъездного дома. Через соседний подъезд я решил проникнуть в общежитие по чердаку.
Возле чердачной двери я столкнулся с двумя. «Ты что здесь делаешь?» – спросили они. «Да я к любимой девушке» – «А ты уверен, что она будет тебе рада?» – «Уверен», – «Зарезать его что ли?» – спросил один другого. Они задумались. «Ладно, – решил первый, – иди к своей девушке. Только больше нам не попадайся». Я в полной темноте пробирался по чердаку, и головой врезался в балку, предстал перед Ирой с рассеченным окровавленным лбом.
Она была не одна, чаевничала с пятикурсником-белорусом. Это меня не возмутило и не удивило, я знал от Дерябиной, что они каждый вечер пьют так чай. Белорус зовет Ирину замуж и в Минск, а она сидит ножка на ножку, звенит ложечкой в чашке и отвечает ему смешком. Мы стали бороться с белорусом через стол на руках, я его положил и он ушел.
В дерябинской комнате вместо коврика у батареи было расстелено шерстяное одеяло. Мы сидели на нем, Дерябина с недоумением и подозрением вглядывалась в меня сверкающими глазами. Спросила: «Зайцев, что ты ко мне привязался? У нас же нет с тобой ничего общего».
В феврале у меня умер отец. Ира утешала, как могла. Сразу переехала ко мне. Буквально сразу, на следующий после отцовской смерти день. В детстве мама, когда я болел, насильно поила меня горячим молоком с медом и маслом, я воротил нос от чашки, но мама настаивала. Так настойчиво утешала меня роскошная девушка Ира Дерябина. Но я вскоре привык. Дерябина прижилась, пекла пирожки с легкими, вязала мне трехцветный свитер. Еще мы дурачились: пели, по-детски не выговаривая слова: «Было, было, было, но просло… Ого-го, ого-го».
– Так я и не сыграл с отцом в настольный теннис, – сказал я Шалтоносову.
– Ничего, еще сыграешь, – ответил Шалтоносов.
Только с ним из моего тогдашнего окружения я вырывался из душевного плена, говорил прямодушно, словно проскальзывал весенний блик.
Дмитрий Шалтоносов – небольшого роста, полноватый, с длинными волосами, безбородым лицом и высоченным, нависающим над умнейшими серыми глазами, лбом. Один в нем сквозил изъян, он был революционером, входил в какие-то группировки, печатался в полулегальных газетах, я в этом не разбираюсь. «Мы просто читали с тобой разные книжки», – объяснил мне Дима. Его звали Дмитрием, но он не любил, когда его называли Димой, лучше агрессивно – Шалтоносов. В особенности его передергивало моё: когда я его называл Митей. Он не терпел русской задушевности, хотя сам принадлежал к священническому роду, как, впрочем, большинство русских революционеров. Налечу я на него, сдавлю в объятиях до хруста и запричитаю: «Митя! Мы же с тобой ахейцы, а все вокруг троянцы, а мы ахейцы, и в тылу у нас корабли… “Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына, который!..”» – «Эх, царь, царь, – посетует Шалтоносов, поводя поврежденной моими объятиями шеей, – опять ты нахлестался до первой звезды».