Воскресший гарнизон - страница 36



– Только что поделаешь, война!

Часовой понимающе ухмыльнулся, но приставать к этому гиганту с расспросами и уговорами не стал. Он прекрасно знал, что завербовать этого сильного и мужественного человека не удалось даже «величайшему психологу войны» Штуберу; что пугать смертью этого человека уже бессмысленно, он давно готов к ней, и что фашистов он ненавидит еще яростнее, чем всю свою жизнь ненавидел коммунистов.

* * *

… Нет, никакого особого чувства к Софочке новоявленный иконописец тогда не проявлял. Впрочем, «долгодевствующая» полуполька-полунемка и не требовала какого-то нежного отношения к себе. Но теперь Отшельник почему-то все чаще вспоминал именно ее, причем воспоминания эти были доверчиво-трогательными и сексуально-изысканными. Тогда, во время сожительства с Софьей, Орест и предположить не мог, что когда-нибудь с такой тоской будет вспоминать ее упругую грудь, ее точеные, цвета слоновьей кости, бёдра, ее миниатюрные икры «бутылочками» – ножки. Что ему так часто станут сниться вечно стремившиеся к поцелую чувственные губы, и пылкие, неукротимые какие-то объятия «долгодевствующей»…

А как много узнал он от этой начитанной женщины о «бытии в искусстве» великих мастеров кисти и резца, талантливых иконописцев и не менее талантливых литераторов – Микеланджело, Тициана, Врубеля, Родена, Ван Гога, Петрарки…

Как настойчиво вырывала его Софочка из полумонашеской кельи-мастерской, чтобы затащить в Художественный музей, на выставку современных живописцев, или на лекцию по искусству церковной живописи Средневековья. При этом женщина сама навязчиво представляла его каждому, кто в этом городе хоть как-то был связан с искусством, и гордилась своим Отшельником так, словно он и сам являлся величайшим творением искусства.

Лишь теперь, несколько лет спустя, Орест начал по-настоящему понимать, сколь основательно готовила его Софья Жерницкая к способу жизни художника, мастера; к той особой жизни «человека от богемы». И при этом следила, чтобы богемность его проявлялась в таланте и способе творческой жизни, а не в пьяных загулах и прочих «великих пороках… великих».

«Вся ваша погочность, Огест, – мило, на французский манер, картавя, наставляла его Софочка, – должна пгоявляться в постели, и только в постели. Только здесь, в моей постели, вам позволено возноситься до сексуального звегствования и опускаться до сексуальной святости».

«Как по-библейски мудро сказано!», – вновь восхищенно соглашался с ней Орест, с огромным трудом избавляясь от своей «прирожденно неприродной», как называла ее Жерницкая, стеснительности.

– И гади Бога, не стесняйтесь ни меня, ни себя, дегжитесь настолько гаскованнее, насколько вам это пгиятно, – страстно шептала ему на ушко, нежно поводя кончиком языка по мочке. Точно так же нежно поводила она и кончиком его «мужского достоинства» по раковине своего собственного ушка, открывая его тем самым, как «восточными эстетами узаконенный эротический орган», о существовании которого Орест ранее даже не догадывался. – А главное, не забывайте подбадгивать себя и меня пгостыми, нагодными выгажениями. В этой богоизбранной постели вы познаете такое блаженство, что никаким небесным раем, – слово «рай» оставалось одним из немногих, которые она почему-то выговаривала без французского грассирования, – вас уже не заманишь.

И сама тут же принималась поражать его «народностью» тех выражений, которые нашептывала ему на ухо во время любовного экстаза.