Восьмерка (сборник) - страница 11



– Жена, – снова соврал я.

– Ага, – сказал Грех. Он, естественно, был в курсе, что у меня нет никакой жены.


По утрам, после смены, мы пили чай в раздевалке.

У Лыкова с собой всегда были бутерброды – сыр на колбасе, под колбасой сливочное масло, красота. К бутербродам прилагался завернутый в восемь слоев полотенцем, как младенец на морозе, душистый плов или, на худой конец, винегрет – тоже теплый. Мамуля заботилась. Лыков так ее и называл: «Мамуль, мамуль». Я все представлял себе, как он, собираясь по звонку Шороха, говорит: «Скоро приду, мамуль!», садится в «восьмерку», мчит куда-то, ломает минуты за две кому-нибудь челюсть и обратно приезжает: «Ну, как ты, мамуль?». При этом целует ее в макушку.

(Лыковский папка в это время разгадывает кроссворд на кухне. С папкой они не общались, слабо ощущая свое родство.)

Лыков быстро раскрыл запрятанную в махровое полотенце кастрюлю, где нежилось пюре с мясной подливкой, от вида которой у меня немного уплыла, но потом вернулась на берег голова, достал свои бутерброды, числом три, порезал каждый на равные части и скомандовал: «Угощайтесь!»

Мы-то открыли каждый по железной банке, нам удивить его было нечем. Но Лыков недолго думая вывалил чью-то тушенку в пюре, все время нашей смены стоявшее на батарее в раздевалке и не совсем остывшее.

Сверху присыпал сайрой – получилось обильно и аппетитно.

Грех, впрочем, остался несколько недоволен:

– Чай туда вылей еще, – посоветовал он.

Но сам же первый кинулся жрать.

Съели всё, даже умолкнув от удовольствия. Шорох протер тарелку хлебом так, что хоть брейся, глядя в нее.

– Типа, всё, – сказал Шорох и, приподняв тарелку, осмотрел ее со всех сторон.

Дома никогда так вкусно не поешь, как с товарищами полшестого утра в пропахшей берцами и мужскими тельниками раздевалке.

Добравшись в свою квартирку, я сразу лег спать – хорошо заснуть, когда ты пришел с ночи, пахнешь морозцем и молодым потом и лезешь с холодными ногами под толстое одеяло, уже засыпая, засыпая и даже не глазами слипаясь, – а всем телом – с дремой, теплом, полубредом.

Из полубреда, где все ближе наплывал невыносимый, пахнущий кипящей карамелью Гланькин рот, меня вырвал звонок. Показалось будто проволочным крючком подцепили мозг и резко потащили его наружу.

– Алло, извини, это Аглая, – сказала трубка.

«Это тот же самый рот, что во сне! – подумал я ошарашенно, будто застигнутый врасплох. – …Откуда она знает про то, что я искал ее рот?»

– Ты слышишь? – спросила она.

– Слышу, – наконец проснулся я.

Придвинул ногой валяющиеся на полу часы: е-мое, я заснул пятнадцать минут назад.

– Тебя вчера ночью диджей слил Буцу, – сказала Гланя. – В очках этот, знаешь… Знаешь?

– Да знаю, знаю, – ответил я.

И в очках знаю, и Буца знаю. Буц был местный криминал и авторитет, кажется, он вчера сидел в «Джоги», когда Гланька танцевала мне.

– Ну, ты помнишь – очкарик вчера учудил – поздравил пацанов с женским днем и хотел три раза поставить им «Голубую луну». Его за ухо притащили к Буцу, а он свалил все на тебя. Сказал, что это не он поздравлял, а то ли ты, то ли который был с тобой. И еще сказал, что ты вчера утром загасил в «Джоги» трех ребят из его бригады. Двое из них в больнице с переломами.

…как много информации для человека, поспавшего пятнадцать минут.

– Буц сказал: «На нож посадим мусорка». Это он про тебя, – сказала Гланя.

Голос у нее был такой, с каким идеальные небесные комсомолки должны были читать присягу о верности всем идеалам на земле: высокий, внятный, красиво подрагивающий, с грудной хрипотцой.