Воспоминания о ВГИКе - страница 20



Словно сквозь вату, словно издалека, я услышал успокоительный, я бы сказал, даже светский вопрос Волькенштейна:

– Скажите, а кто из поэтов Вам близок?

– Артюр Рембо! – неожиданно для себя ответил я.

– Что? – перестав смеяться, спросил Туркин. – Кто? Рембо? И Вы можете прочесть что-нибудь наизусть?

И я прочел:

Шатаясь восемь дней, я изорвал ботинки
о камни. И, придя в Шарлеруа, засел…

Читая, я совершенно успокоился. И закончил сонет мечтательно:

…и кружку пенную, где в янтаре блестит светило осени
своим лучом закатным…

– Красиво? – столь же неожиданно спросил я, глядя на Туркина.

– Красиво, – ответил он.

– Вот Вы писали про оркестр, – спросил кто-то, – а кто из композиторов…

– Не спрашивайте, – весело сказал Туркин, – а то он ответит еще черт знает что, какого-нибудь Малера или Равеля.

– Равеля знаю «Болеро», – сказал я солидно. Но больше всех люблю все-таки Чайковского.

– Ладно. Достаточно. Идите!

Меня приняли.

Об этом объявили на следующий день, зачитав список имен в тридцать.

Но еще на следующий день в вывешенном списке меня не оказалось.

– Недоразумение! – убежденно воскликнул Ласкин. – Сходи в канцелярию. В канцелярии какой-то человек достал папку с моими рукописями, долго их рассматривал, затем взялся за анкету:

– Вы что же, работали рабочим?

– Немногим больше года.

– А потом консультантом?

– Да, в Радиокомитете.

– Что же Вы не захотели остаться рабочим?

– Хотел заниматься литературой.

– Хм! А Ваши родители?

– Нет литературой не занимаются…

– Я спрашиваю: лишенцы?

– Нет, отец на пенсии…

– Из дворян?

Я понял!

– Да, из дворян!

– А мы, видите ли, даем предпочтение не дворянам, а рабочим.

Я забрал свои, ставшие жалкими и ненужными, сочинения. Что

же, значит пути отрезаны? Куда же теперь? В чернорабочие? Или в халтурщики, таскаться по редакциям? Или вслед за дядями, за многими знакомыми и друзьями подождать, когда «пригласят»?

Дня через два в дверь постучали. Ростислава Юренева спрашивал высокий, полный молодой человек с большими близорукими глазами и застенчивой улыбкой. Я узнал в нем одного из сидевших с Туркиным за экзаменационным столом.

– Зотов Николай Николаевич. С Вами поступили несправедливо. Валентин Константинович ходил к директору, ругался. Теперь в порядке. Вы приняты. Нужно только вернуть в канцелярию справки. Ну, знаете, о рождении, образовании, работе…

– Спасибо, Николай Николаевич, я не пойду. Противно.

Он как-то по-детски всплеснул руками.

– Ну, так я и знал! Я этого и боялся! Милый Юренев, Слава, можно Вас так называть? Не надо никаких обид, самолюбий, амбиций. Толи еще в жизни Вам придется испытать. Ведь это был только щелчок, пинок. И Вы уже сдаетесь? Я уверен, Вы способный. И вся комиссия… И Валентин Константинович… Ишь как Вы его с Равелем поддели. Смеялся. И пошел к директору ругаться. Знаете что? Давайте мне Ваши справки, я их сам отнесу.

Зотов – старинная дворянская фамилия. Единственный в моей жизни случай дворянской классовой солидарности.

Очарование студенчества

Начались занятия. Было принято около тридцати человек. Они едва умещались в бывшем отдельном кабинете, а вернее – в буфетной. Огромные черные дубовые буфеты и сейчас стоят у стены. На широких полках валялись какие-то ведомости и сценарии. Их никто не читал. Главными предметами считались драматургии кино и театра. Туркин и Волькенштейн. Первый сочетал свободные беседы о теоретиках драматургии – Аристотеле, Лессинге, Фрейтаге – с пересказом малозначительных американских руководств по сценарию: Пальмера, Питкина и Морстона, еще кого-то. С любовью и вдохновением читал изящные, превосходно написанные и зримые, кинематографические сценарии Луи Деллюка, а также, непонятно для чего, сценариусы комедий дель арте, отрывки из оперных и балетных либретто. Вероятно, хотел ознакомить нас с предысторией киносценария, с его литературными предшественниками. Это было скучно. Зато интересны были коллективные импровизации над маленькими киноновеллами, эпизодами, сценками. Мы изощрялись в выдумках, Туркин остроумно их развивал, объединял, опровергал. Читались и этюды, написанные дома. Нас увлекала искренняя заинтересованность Туркина в этих наших попытках. Он перебивал, дополнял, хохотал, а подчас впадал в гнев, что было страшновато. «Куриная лапа» на его лбу багровела, голос гудел, громыхал, и от несчастного этюда летели перья. Свободным, импровизированным занятиям Туркина Волькенштейн противопоставлял четкий, выверенный, закономерный курс. Основой служила его книга «Драматургия», вышедшая уже несколькими изданиями. Он строго придерживался ее формулировок и построения, но увлеченно и артистично раздвигал строгие рамки своих глав, наполняя их примерами, цитатами, воспоминаниями.