Воспоминания. От крепостного права до большевиков - страница 62
Однажды, когда мы шли с профессором клиники «Шарите» по широкому и хорошо освещенному коридору, на одной стороне которого были расположены и палаты, и общие комнаты для пациентов, мы заговорили о независимости мысли от окружающей среды и о том, насколько среда отражается на мыслях. Гризингер сказал нам:
– Мысль больного человека отражается на его внешности… – но в это время из общей комнаты для больных вышло несколько человек, и Гризингер поспешил к ним, не закончив фразы.
– Господа, – сказал один из аспирантов, – пока профессор беседует со своими пациентами, почему бы нам не попробовать определить их заболевание, согласно их внешности. Я начну… Вот этот вот страдает меланхолией…
Когда Гризингер вернулся, мы попросили его проверить наши наблюдения. Он согласился, но сказал, что хочет закончить свою прерванную мысль.
– Я сказал, что состояние сознания больного человека всегда отражается в его внешности, так? Так вот продолжаю. Такое понимание на самом деле ужасно грубый предрассудок, родившийся из предрассудков здоровых людей. Но теперь скажите мне, к какому заключению вы пришли по поводу этих людей.
Мы сказали.
Гризингер улыбнулся.
– Люди, с которыми я разговаривал, не пациенты этого заведения, это группа довольно известных писателей, которым я показывал лечебницу. Человек, которого вы определили как меланхолика, – автор юмористических произведений Хенреди, но, что еще более странно, эти наблюдательные люди, посмотрев на вас всех, сказали, что вот эти душевнобольные люди выглядят совершенно ужасно, и очень вам всем посочувствовали.
Если образцовая клиника «Шарите», в которой не было ничего пугающего, произвела на меня такое впечатление, можете с легкостью представить себе, что я пережил, отправляясь на инспекцию «желтого дома» в Калише56.
Я подъехал к высокому, когда-то охрой окрашенному каменному ящику, окруженному высокой каменной стеной. Долго я стучался у ворот. Из ящика доносился какой-то гул, порой раздирающий душу щемящими воплями. Наконец явился сторож и впустил меня в пустынный унылый двор, мощенный крупным неровным булыжником, совершенно лишенный всякой растительности, и повел к старшему врачу. Как я узнал впоследствии, этот старший врач был и единственным; весь медицинский персонал на 150 больных состоял из одного врача и одного фельдшера. Старший врач был древний старик, который, казалось, вот-вот от ветхости развалится; говорить он, видимо, уже разучился.
– Я имею честь говорить со старшим врачом? – спросил я.
Развалина меня окинула равнодушным взглядом, что-то прошамкала и закрыла глаза.
– Мне губернатор приказал осмотреть больницу.
– Эге, эге, – сказала развалина.
– Я, ваше благородие, сбегаю за фельдшером, – сказал сторож и вышел.
– Вы давно здесь служите? – после тягостного молчания спросиля.
– Тридцать девятый год, ваше благородие, – сказал за моей спиной незаметно вошедший фельдшер. – Здравия желаю, ваше благородие. Они поляки и плохо понимают по-русски, да и на ухо туги.
– А вы русский?
– Так точно. Канцелярию сперва изволите обревизовать?
– Нет, палаты.
– Тогда я велю сперва больных погнать на двор: у нас так переполнено, что и пройти неудобно. Да и не ровен час, – сторожей мало, и народ озлобленный…
– Озлобленный? Почему?
– От худого содержания, ваше благородие…
Послышался топот, словно табун промчался по мерзлой земле. Я невольно вздрогнул.