Война и воля - страница 9



Степан Соловейка, поскольку отвечал пред Отцом Небесным и собой не за свою душу только, но и за деток, Дашутку с Иваном, за жену Софью, позволить слабости одолеть свое сердце права не имел.

Неизбежно обращение к Заступнику, – между участниками общей судьбы уже наговорено по захлёб горла и не однажды приводили пересуды о несправедливости к общему людскому вою, что, как определил для себя Степан, убивает жизненный смысл.

«Не положено», – укоротили голову порыву Степана взять в дорогу икону, молитвы прадедов вбиравшую с шестнадцатого века от Рождества Христова, и бросили выродки наземь то, пред чем печаль и радость изливалась, жила вера, возрождалась надежда, не умирала любовь; швырнули нового порядка представители лик Матери Божьей грубо и раскололи его вдоль. Случилось так, что одна половинка опрокинулась вверх изнанкой, другая – печальной укоризной заглянувшего в душу мужику единственного глаза, из которого выступила малая капля красного цвета слезы.

Кровь запалила Степану сердце.

Подкосились лишенные сил ноги, рухнул он коленями об пол; пришлось бесстрашным атеистам волочь его под руки вон, навстречу облегчающему дыхание привычному запаху свежего утреннего тумана…


Утром второго дня, не вставая, прошептав «Отче наш» плохо оструганным доскам верхнего яруса нар и перекрестившись, он всей громкостью своего теснящего горе голоса, услышали чтобы все спящие ли, бодрствующие ли, воскликнул:

– Господи! Прости их! Не ведают, что творят. Спаси нас, Господи, укрепи терпение наше, не попусти унынию!

Гром призыва взорвал утренний полумрак вагона так, что крупно вздрогнув, перестали плакать детишки, как по команде широко распахнув глаза в сторону матерей своих.

Женщины поклали на себя крест…

Уводя людей от нудной одинаковости стенаний таким неожиданным способом, подвигая попутчиков на смирение с разрушившим их жизненный путь произволом, помогал Степан не забыть находящимся в утробе отчаянья, что Господь не по силам испытаний не дает и что путь мучеников есть путь воистину надежды.

И более не слышался вопрос «за что?», и не был он выцарапан нигде или кровью написан – жил он здесь: вместе с одним медленно втягивал в пищевод пахнущую зацветшей водой похлебку, с другим справлял нужду в ржавое ведро, с третьим в поту засыпал, с кем-то ночью скрежетал зубами, с кем-то кричал непонятными словами.

«За что?» – спрашивали глаза Дашеньки в слезах от волнения за кошку Муську, оставленную сиротой при четырех, глаза еще не отворивших котятах.

«За что?» – останавливал сердце отцу грудного еще сыночка взгляд на то, как плоти и крови его крохотуля восторженно смеется, хватая в ладошку тоненький с играющей в нем пылью лучик солнца, ворвавшийся сквозь щелочку. Звали ребенка, не вписанного пока ни в какую метрику, Божик, по фамилии отца. Лежал пока сытый и счастливый Божик голышом на отцовом тулупе и ловил себе свет, но уменьшался уже поток его пропитания из мамкиных титек и розовый цвет его тельца обещал быть недолгим. Чем провинилось малое такое дитя перед миром вне разумения его и вне отсутствия в нём слова в свою защиту? Счастливым и несчастным событием своего рождения.

Пан Богуслав, бывший ксёндз, даже по поводу сорванного с него нагрудного креста подобным вопросом не мучился и осознавал себя совершенно готовым принять от воинствующих атеистов любую муку с терпеливым пониманием ее дьявольской природы. Со страхом он простился, когда узнал о гибели под немецкой бомбой жены и всех пяти своих сынов, и что на месте его дома на краю Гдыни яма, а на все останки его любимых хватило одного гроба. Смиренно приняв положение свое меж двух зол: одни убили его семью, другие непременно уничтожат дело его жизни, он, нисколько не сомневаясь в тяжести последствий, заявил в проповеди, что одна для нас холера, братья, фюрер западный измордует или вождь восточный, и со спокойной совестью стал ожидать ареста. То ли дел у ребят из НКВД было невпроворот, то ли механизму классовой борьбы не досталось смазки, – более полутора лет кануло, прежде чем он разделил участь изгнанных.