Возвращение корнета - страница 24



– Вставай, вставай, надо в церкву сряжаться – благовестят уж.

В доме – необыкновенное движение, то и дело пробегают по коридору, пахнет сдобными пирогами, ванилью, жарким – во всем чувствуется праздник, но вставать тем не менее мучительно трудно, сладко тянет всё тело, тяжеловесны, непослушны веки.

– Помой личико в тазике, сразу веселее будет.

Ивушка не уходит, пока я не выскакиваю из постели и, весь дрожа, хотя в комнате тепло, – не подбегаю к умывальнику. На улице тихо, звона не слышно!

– Ивушка, ты обманула меня – где же благовест?

И, как бы в ответ на мои слова, гулко ударяют в колокол, и густой, одинокий звук, качаясь, плывет над миром. Ивушка крестится, а я тороплюсь скорее умыться, одеться: надо попасть в церковь до полного звона. Пока только благовестят в большой колокол: мерно отбивает удары Кузьма, церковный сторож, и звуки падают в ночь, один за другим, как бой часов. На стуле мне приготовлена разутюженная форменная, черная курточка с двумя серебряными пуговицами у застежки, но как на зло воротничок сегодня до того туго накрахмален, что я никак не могу его застегнуть: долго я мучаюсь, обливаясь потом, и чуть не плачу от досады: воротничок обращается в какую-то белую тряпку: из-под шинели всё будет видно.

– Готов ты? – дверь открывается и входит мой отец вместе с сестрой Марией. Отец сегодня в куньей шубе с бобровым воротником, в черной, высокой, барашковой шапке, в белых бурках на ногах. Он высок и плотен, и я кажусь перед ним таким маленьким, таким ребенком, что даже хочется отстать и идти одному. А сестра в черной, бархатной шубке, в шапке из пыжика; и опять меня поражает, как она выросла и похорошела. Снаружи гул колокола еще полнее, гуще, торжественнее, кажется, он стоит на весь мир. К ночи сильно покрепчал мороз, и небо всё в звездах; их больше здесь, свет их острее, чем в городе, небо мглистей, косматей, таинственней. Мы идем к церкви вдоль погоста, и со всех сторон уже слышны шаги, хрустит остро снег и, возникая из мглы, на фоне желто-освещенных окон, мелькают смутнее силуэты – народ идет в церковь. Из труб вьется дым, прямо, как жезл, становясь над крышами, уходит в седое, косматое небо и деревья в инее кажутся тоже дымными, седыми. «И се звезда, ю же видевше на востоце», – возникают вдруг во мне слова Евангелия от Матфея о Рождестве Христове, всегда необыкновенно поражавшего меня: «идяше перед ними, дондеже пришедше ста верху, идеже бе Отроча…» – и напрягая мое воображение, я стараюсь увидеть глазами тот непостижимый мир, где родился Бог, таинственный Восток, и ту ночь, и трех волхвов, идущих во тьме, под блеск звезды и хруст снега… Что то была теплая, южная, во всяком случае безснежная ночь, не приходило мне на ум, – в Рождество должен лежать снег, хрустеть под ногами, должны вспыхивать звезды в сухом морозе… И, мне кажется, я действительно воспринимаю сейчас ту ночь, Ее великий холод и великую тишину, и вижу, как дрожа в утренней мгле, склоняется над яслями, над Сыном, Божья Матерь!..

В церкви уже много народу: пришли к службе из дальних деревень, верст даже за 15. Стоят прямыми, длинными рядами – вправо от входа мужики, а влево бабы, как полагалось в старину и велось до самой революции. Сегодня все одеты в лучшие одежды, большей частью – в овчинные шубы в талью, извлеченные из дедовских сундуков, и оттого в церкви пахнет немного лежалым мехом, скипидаром, которым опрыскивают бабы шубы от моли. На груди и по оборке шубы оторочены красным сафьяном, узко перехвачены в талье – напоминают до-петровские, древне-российские одежды; на головах у баб кашемировые и шелковые расшитые шали и полушалки. Стоят чинно, не шевелясь, не оборачиваются головами на приходящих, как в городских церквах; молятся, кланяясь всем рядом. Но всё же, когда мы проходим по середине церкви к амвону, я замечаю на себе взгляды и на мгновение чувство превосходства, спеси охватывает меня – и за то, что мы стоим впереди всех, что у меня шинель с серебряными пуговицами и что, вообще, мы, в особенности отец —