Возвращение в Панджруд - страница 10



Отец говорил, что им неспешной дороги дня на четыре. Пять – от силы. Но отец имел в виду, что если на лошади. Он ведь так и сказал – отвезешь его. А вовсе не отведешь.

Вообще, непонятно, почему им не дали лошадей. Нет, ну правда, дали бы пару. Хоть плохоньких. Шеравкан на первой, вторая в поводу. Сидел бы сейчас, развалясь в седле, похлопывал камчой по голенищу. А как в кишлак въезжать – так приосанился бы, нахмурил брови, повод взял покруче да покрепче. Копыта между глухими дувалами – цок-цок, цок-цок! Ему наплевать, конечно, а ведь наверняка смотрит какая-нибудь украдкой – ишь, какой ладный наездник! «Эй, красавица! Где дорога на Пенджикент?» Любая смутится – голос у Шеравкана густой, басовитый. Дядя Фарух смеется: ой, говорит, из-за занавески услышишь – испугаешься! Это он шутит так. Испугаться, может, и не испугаешься, а вот что парню всего шестнадцать, точно никогда не подумаешь.

Да, на коне – дело другое!

А так плестись – что ж?

Сорок фарсахов, сказал отец. Так и сказал – мол, кто их мерил-то, фарсахи эти. Чуть больше, чуть меньше… фарсахов сорок, короче говоря. Вот и считай. Лучший скороход за час проходит один фарсах. И то ему сорок часов бежать – конечно, если найти такого, чтоб не ел, не спал, а только дорогу пятками обмолачивал. А так-то, по-черепашьи, сколько им тащиться? Если б этот хоть шагал по-человечески… так нет. Семенит…

– Не дергайте так, уважаемый, – хмуро сказал Шеравкан. – Давайте постоим, что ли. Не дай бог заденет.

Два желтых вола нехотя влекли визжащую арбу. Давно нагоняют. Волы – они и есть волы. Ленивая сволочь. Тоже не шевелятся, хоть и зрячие. Вон слюни какой вожжой распустили. Спят на ходу. А хозяину, видать, все равно – быстро, медленно. А что? Навалил коряг да и сиди себе, подремывай. Волы сами довезут.

– День добрый, – сказал седок.

– Добрый, – кивнул Шеравкан и зачем-то спросил: – На продажу дровишки-то?

– Да какой там, – отмахнулся тот. – Ну, дай вам бог.

Было похоже, что необходимость пошевелить языком вынудила погонщика взбодриться. Он бодро хлестнул равнодушную животину измочаленным прутом и загорланил что было мочи:

– Принеси мне глины, ла-а-а-а-асточка!..

Снова замахнулся:

– Ну, чтоб вас разорвало!

И продолжил:

– Подари тростинку, го-о-о-орлица!..

В эту секунду Шеравкан случайно взглянул на слепца – и впервые увидел его улыбающимся. Песня его тронула, что ли? Песня известная, грустная, у него самого, бывало, комок к горлу подкатывал, когда отец напевал негромко: «Я себе хоромы выстрою, заживем с тобой, любимая!»

Улыбка слабая, тусклая – вроде и не улыбка даже. Может, просто показалось. То же самое лицо – худое, недоброе. Нет, все-таки чему-то улыбался.

– Пойдемте, уважаемый, – сказал Шеравкан, с тоской оглядываясь туда, где еще виднелся город. – Пойдемте.

Но слепец отстранил его.

– Парень! Погоди!

Возница оглянулся. Слепец не мог этого видеть, однако махнул рукой так, будто был уверен, что тот заметит его жест.

Волы встали.

– Чего вам, уважаемый? – спросил погонщик.

– Ты, я слышу, песни поешь, – с хмурой усмешкой сказал слепец.

– А что не петь? – удивился тот.

– Пой на здоровье… хорошая песня, душевная. А скажи, не пожертвуешь ли страннику какую-нибудь палку?

– Палку-то?

Аробщик сдвинул на лоб свой плоский, как блин, кулях и с сомнением почесал затылок.

Шеравкан ждал, что он сейчас скажет что-нибудь насчет того, что палка на дороге не валяется. Палка денег стоит. Так оно и есть, конечно. Бухара степью окружена, дерево в цене. Но все-таки за один фельс – самую мелкую медную монету – целую охапку дают. Небольшую, правда. Казан воды вскипятить – и то не хватит.