Возвращение в Панджруд - страница 34
– Благословите, учитель! – настаивал пришелец.
– Во народ, а! – вздохнул Рудаки. – Нет, ну вы только посмотрите! Не знаю, уважаемый, не знаю… вряд ли найдется лицо духовного сана, которое похвалит вас за подобные убеждения. Подожди, дай отхлебну этого волшебного напитка… м-м-м!.. настоящий мусалас![28]
Паломник встал на колени, склонился.
Рудаки положил ладонь ему на голову, пробормотал фатиху.
– Дела, – протянул Шахбаз Бухари, когда тот, радостно шепча слова благодарности и своих собственных благословений, выскользнул за дверь. – Это еще что. Там один сумасшедший себя за вас выдает. Только что толковал, как он эмира Назра из Герата вызволял. Честное слово, я вам позавидовал – вот это слава!
– Серьезно? Не рассказывал, что когда он – то есть я – в первый раз ударил по струнам, все стали смеяться, когда второй – заплакали, в третий – уснули, а в четвертый – вскочили и разбежались?
– Нет, учитель, – твердо ответил Шахбаз Бухари. – Врать не буду. Этого не было.
Джафар хмыкнул:
– Ладно, наливай.
Бухари наполнил чаши, а ставя кувшин, меланхолично сообщил, что некий аджина, незримое присутствие которого возле себя он только что обнаружил по свойственному их нечистой породе запаху корицы, ни с того ни с сего разлившемуся в воздухе, нашептал ему совершенно ангельское рубаи, в которое им, джинном, по его, Шахбаза Бухари, мнению, не было добавлено ни единого словечка. И тут же прочел громко и нараспев. Выслушав, Джафар буркнул что-то насчет пустой траты времени. У Шеравкана уже слипались глаза. Он лег на курпачу, с головой накрылся чапаном и повторил про себя рубаи, и еще, и еще, и с каждым разом этот краткий стишок нравился ему все больше. Но потом он отвлекся на что-то иное, а когда попробовал снова вспомнить, то рифмы почему-то потерялись, музыка расстроилась, строй развалился, и остался только смысл: что-де мусалас я люблю больше, чем жен и детей: потому что жены и дети беспрестанно досаждают мне, требуя хлеба; в награду же за сладостное молчание мусаласа я сам готов с радостью дать ему хлеба – то есть обмакнуть в него хлеб.
– А я вам говорю, учитель, – вдруг громко сказал Шахбаз Бухари. – Все равно мы дождемся светлого дня. Все равно Махди придет!
– Тише ты, – шикнул Рудаки. – Мальчика разбудишь.
Однако Шеравкан не спал. Сон почему-то не шел к нему. Он куце позевывал, закрывал глаза, вот уже, казалось, начинал медленно проваливаться, тонуть в теплой, тягучей реке… и вдруг издалека звучало знакомое, внятное слово или известное имя. Река отступала, и оказывалось, что он снова прислушивается к негромкому разговору, большую часть которого не разбирает. Вот опять они об этом – Гурган… несчастный эмир Назр… новый эмир – Нух, сын эмира Назра… Почему «несчастный»?.. ну да, конечно… во время избиения карматов и пожара Бухары молодой эмир Нух не то убил отца, не то посадил в темницу… всем известно.
Они-то, должно быть, лучше всех знают. Рудаки знает… и этот его ученик… этот толстый весельчак Шахбаз Бухари. Еще бы, ведь они оба – придворные поэты, они всегда во дворце… Нет, Бухари – не придворный поэт, а всего лишь купец… но Рудаки – вообще Царь поэтов, главный поэт двора. Хотя какой же он теперь главный поэт… и какой дворец? Шеравкан ведет его в Панджруд, на родину… он слеп… его ослепили. За что? Так поступают с закоренелыми преступниками… потому что это наказание хуже смерти. Смерть – тоже страшно. Но слепота!..