Время надежд - страница 4



И дядя Гриша смеялся своей, как ему казалось, смешной шутке. А смеялся он так, будто подавился куском сала с чесноком. И казалось, что он не смеялся, а икал, вытирая костлявым кулаком слезившиеся глаза и ловя воздух провалом широко распахнутого щербатого рта:

– Ик-ха, ик-ха, ик-ха!

Позже, увидев и услышав в Московском зоопарке худого и грязного ишачка, я долго вспоминал: а ведь где-то я же уже слышал этот ослиный крик, похожий на смех икающего человека?

– Ща, Сашко, заморю червячка, – говорил Насенко, – а ты спевати станешь. «Ты ж мине пидманула» – знаешь?

Эти макеевские концерты по заявкам дяди Гриши, были мне не в радость. Видно, правы те, кто утверждает, что не от радости птичка в клетке поёт. Чтобы избавиться от своего надоедливого фаната, я частенько прикидывался больным.

– Ангина, – хрипел и кашлял я, – это очень опасная болезнь.

Копчёный недобро смеялся:

– У твоей брехни, хлопчик, ноженьки коротки… Ик-ха, ик-ха!

Дядя Гриша сам всегда лечился самогонкой, но не брезговал и вишнёвкой.

– Ай, лихо! Зараз врятувати будимо. Я ликар вага.

Зря я, наверное, притворился хворым, потому как Носенко достал бутыль с вишнёвой настойкой, вывалил в миску «пьяных ягод» и суну мне в руку большую ложку.

– Исти надо, горло врятувать!

Я попробовал одну вишенку, другую… Вроде ничего, вполне себе ничего… Даже вкусно, когда распробуешь.

И съел всю большую миску «пьяных ягод». А через пять минут всё завертелось в голове, и я, попытавшись встать, рухнул в летней кухне под лавку.

Откуда-то, будто из-за вишнёвых облаков, плывущих в моём изменённом сознании, до ушей долетал раскатисто-икающий смех доброго дяди Гриши.

Вбежавшая в кухню мать, взглянув на бутыль с вишнёвкой, быстро сообразила, в чём дело и принялась спасать мою жизнь, засовывая мне свои пальцы в рот, чтобы вызвать рвоту.

– Я умираю, мама? – спросил я, когда меня вырвало.

– Что ты, сыночек! Что ты…

А дядя Гриша всё смеялся, икая уже по-настоящему:

– Та не вмреть от самогонной вышни!.. Добре харч, Верка!

Мама бросила на дядю Гришу выразительный взгляд, в котором было всё, что она думала о нём в тот момент. Но сказать вслух эти слова всё-таки не решилась – он приютил нас в своём доме, и мы должны были быть благодарны ему за это.

– Кому добре, а кому не очень, Григорий Богданович, – сказала мать.

– Он отравил меня? – спросил я маму.

Дядя Гриша снова заикал своим странным смехом.

Я не прикидывался больным. Мне действительно было так плохо, что я подумал, что дядя Гриша меня отравил из-за того, что я отказался петь по его просьбе.

Мама суетилась, что-то выговаривая родственнику, избегая бранных слов, а Григорий Богданович молча запивал вишнёвкой её попрёки. Загорелое лицо его наливалось краской. Он пил самогонку, по-утиному крякал после каждого стакана и только посмеивался:

– Ик-ха, ик-ха!

А мне казалось, что под столом, за которым сидел Копчёный, спрятался старый и злой осёл. И очень хотелось постучать ему по спине, чтобы ишак с оскаленными жёлтыми зубами, похожими на ядрёные зёрна кукурузы, перестал, наконец, икать.

* * *

Я не принимал и не понимал шуток Копчёного. Но одно его выражение, понятное мною без маминого перевода, запало в душу на всю жизнь: «Ридна земля и в жмени мила». Правда, тогда, в детстве, этот образ был умозрителен и оттого конкретен: просто зажатая в кулачке земля с того места, где твой род, твоя родня. И хотя известно, что слово не воробей, вылетит – не поймаешь, это выражение я поймал цепкой детской памятью и накрепко запечатал в своей голове.