Время сумерек. После Старого мира - страница 2
А как же, может спросить современный читатель, произведения безрелигиозных творцов? Как я мог их обидеть?! Ведь отрицание всякой тайны, вера в то, что тонкой кожицей видимой глазу поверхности мир и исчерпывается – в наше время привилегия, покушаться на которую опасно. На это скажу, что личная религиозность творца может быть близкой к нулю или отрицательной, как, скажем, у Чехова. Круг ценностей такого писателя все равно определяет атмосфера мира, в котором он вырос. Атмосфера была христианской; «внутренний человек», о котором писал апостол Павел, и его состояние были ее центром.
Сказанное не означает, что условия для творчества в старой России были какими-то необыкновенно благоприятными. Писателю везде трудно, даже в обществе, построенном вокруг Книги (всенародно знаемой Библии) и книгами (в своей просвещенной части) живущем. Но было в положении творца в старом мире одно коренное отличие.
Да, Пушкина, Гоголя, Достоевского освистывали, Данилевского, Леонтьева, Тихомирова не заметили. Мысль не умели ценить, кроме пресловутой «смелой и честной», то есть публицистики, и это неумение пережило революцию. Но была у творца (художника, мыслителя, поэта) могущественная защита: уважение не к умственному труду, а скорее, к внутреннему человеку, его жизни. Фундаментального права поэта, писателя заниматься важнейшими для внутреннего человека вопросами – не отрицали. Если Розанову трудно было напечатать свои «Листья», то из-за их, как казалось издателям, излишней интимности, смешения дневника с философией и публицистикой. По отношению к самим темам «Листьев» – несмотря на всю затронутость старого мира социализмом и либерализмом (верой во внешнее и только внешнее), – была большая терпимость.
Причем эту терпимость, что любопытно, никто не распространял насильственно. «Толерантность», которую насаждают на Руси сегодня, – догмат определенной секты, повод к разделению; в действительном смысле – «терпимость к „нам“ и ненависть к „ним“». В то время как терпимость на Западе – барское отношение к вещам, сумевшее проникнуть в народ, идущее не от какой-то отвлеченной идеи, а от сознания своей силы и уважения, если не прямо одобрительного любопытства, к чужим чудачествам… Впрочем, мы говорили о другом.
Целая совокупность причин выработала в старом мире культуру, связанную, с одной стороны, с книгой, а с другой – с личностью. Я много раз писал о признаках этой культуры и ни разу не попытался дать общего определения. Попробую сделать это теперь.
«Культура» – в том смысле, о котором мы сейчас говорим, – есть совокупность средств сообщения своего внутреннего состояния другим, а также пространство, в котором это общение происходит. Звук и одновременно воздух, в котором раздаются звуки. Иначе говоря, культура – это язык, и к ней применимо правило: сложность выраженной некоторым языком мысли ограничена сложностью (выразительными возможностями) этого языка.
Более того: язык обратно влияет на мышление, из моря невоплощенных в слове помыслов вылавливая, воплощая только те, которые ум может выразить словесно. Форма определяет – не содержание речи, конечно, но пределы сложности, нижний и высший, для выражаемой в этой форме мысли. Речь не выразит мысли более сложной, чем позволяет выбранная форма; но и низведению мысли на первобытный уровень в духе «мама мыла раму, Маша любит кашу» выработанная форма также препятствует. Сложные формы заставляют мысль трудиться, но и дают ей крылья. Из этого, кстати, прямое следствие: разрушая сложные формы выражения мысли, мы губим мысль.