Время жалеть (сборник) - страница 17



Костин не понимал, что это стонет на палубе во время качки. Быть может, скрипели и ухали плохо задраенные боцманом двери, а может, совсем другое, но, в общем, это как в песне: «Стальной гигант качался и стонал»… И хотя никакого гиганта не было, а только ржавый рыболовный тральщик, на котором он, Костин, гидролог, инженер, «молодой специалист», болтается почти три месяца, – стонало все равно, и оставалось только ждать: ночь, день, еще день, ну еще сутки, и будет порт, будут яблоки и вино, свежий хлеб, и пора убираться отсюда к чертовой матери!

Костин сбросил книжку со лба, включил свет над койкой и привстал. Было четыре без трех минут.

Судно стояло. Значит, уже поднимали трал, а не собирались спускать, а то б еще спал в каюте сожитель: Геннадий Петрович вставал к каждому тралу, ночью и днем – Геннадий Петрович все же был идиот…

Костин потер глаза и поглядел на свою подушку.

На подушке располагались окурки Геннадия Петровича – они по ночам выпрыгивали из пепельницы. Рядом с окурками покоились все мудрые книги Петровича: «Частная ихтиология», Никольский Г. В., «Определитель рыб…», посередине – «Флора и фауна северных морей», из-под подушки тоже выглядывал «Определитель».

Костин ткнул его кулаком и начал стряхивать пепел с волос, потом сгреб всю «Фауну» с «Определителями» и швырнул на стол. Геннадий Петрович был не просто блаженный, он был растяпа, а ихтиолог потом.

За три месяца плавания и жития с ним в одной каюте Костин что-что, а бахрому на его брюках изучил хорошо. Перед сном эти брюки криво вешались на привинченный стул, а стул торчал перед носом Костина, и каждый раз он отпихивал эти брюки подальше, но Геннадий Петрович не замечал.

Брюки были коричневые в полоску и воняли рыбой, и такие широкие, что, конечно, сооружались еще в те времена, когда дорогой Петрович, такой же щуплый, блаженный и лохматый, ходил студентом в свой идеальный Саратовский университет, вот так же усердно, на все лекции до одной, к тому же ухаживал за своей Наташей.

Костин сплюнул, рывком натянул лыжный свитер и влез в морской китель.

Когда он осторожно прошагал по коридору, расставив ноги, как боцман, было – он помнил это – четыре часа девять минут. Он вылез по трапу наверх, шагнул в рулевую рубку и притворил за собой дверь.

Тут было совсем темно, только светились три круга: круги циферблатов машинного телеграфа и картушка компаса. Она колыхалась от качки, наклонялась то вправо, то влево. И от медного отсвета тумб телеграфа и призрачного света компаса казалось, что в рубке душно, строго пахнет приборами, а впереди, за черными стеклами, летели влево сплошные полосы снега.

Снег летел параллельно воде и небу. И в дымном свете прожектора с невероятной силой мчались по черному небу блестящие белые нити. Летел снежный заряд.

Костин обернулся: открылась другая дверь – с крыла рубки. Клубами ворвался белый пар, вошел вахтенный.

Он мурлыкал песню и щелкал пальцами. Песня была все та же: «Я не поэт и не брюнет» – на вахте Владя, третий штурман.

Владя осторожно потряс кудрями, стряхивая снег.

Кудри были очень красивые и тугие, поэтому Владя всегда ходил без шапки, и второй штурман называл его «молодой Пушкин», но Владя только улыбался.

«Одесский порт, одесский порт…» – мурлыкал Владя. Он прижался лицом к стеклу и глядел вниз, на палубу: там все еще поднимался трал.

Костин молча стоял в темноте, слушал, как воет ветер, и подумал, что Владя такой же Пушкин, как он, Костин, Николай Второй, только кудри да толстые губы, а лицо у Владички томное, будто наелся шоколаду.